Нексус - стр. 72
Как бы мне хотелось поговорить с ними о Джонни Поле! Но они сочтут это странным, и даже очень. Еще бы, я ведь не виделся с ним, наверное, со своих семи-восьми лет. Да, пожалуй. Они и не подозревали, особенно ты, драгоценная моя мамочка, что все эти годы я хранил о нем самые живые воспоминания. С течением лет образ Джонни и правда проступает все ярче и ярче. Временами – разве вы могли себе такое представить! – я вспоминаю о нем как о своем маленьком кумире – одном из очень немногих, которых мне довелось узнать. Вы-то уж наверняка не помните, что у Джонни Пола был самый ласковый, самый нежный голос на свете. И не знаете, что, хотя я был тогда совсем еще несмышленыш, я увидел его глазами то, чего не открыл мне никто другой. Для вас он был всего лишь сыном угольщика, мальчишкой-иммигрантом, грязным итальяшкой, который не очень хорошо говорил по-английски, зато всякий раз при встрече с вами почтительно приподнимал шляпу. Как же это вы могли допустить, чтобы такой субъект стал кумиром вашего ненаглядного отпрыска? Да и знали ли вы вообще, что творилось в голове вашего своенравного сына? Вы не одобряли ни книг, которые он читал, ни товарищей, которых он себе заводил, ни девчонок, в которых влюблялся, ни игры, в которые играл, ни того, кем хотел стать. Вам ведь всегда было «лучше знать». Правда, вы не слишком давили. Вы избрали другую тактику – «ничего не вижу, ничего не слышу». Со временем у меня всю эту дурь как рукой снимет. Размечтались! Год от года я становился только хуже. Вот вы и решили сделать вид, что в мои двенадцать лет часы остановились. Вы никак не могли принять своего сына таким, каким он был. Вы предпочли того меня, который вас устраивал. Меня двенадцатилетнего. А дальше – хоть потоп…
И год спустя, в эти же безбожные праздники, вы все так же спросите меня, продолжаю ли я писать, и я все так же отвечу «да», и вы все так же пропустите это мимо ушей или отреагируете, как на каплю вина, случайно упавшую на вашу любимую скатерть. Вы не желаете знать, почему я пишу, а если бы я все-таки сказал, вы бы и бровью не повели. Вам надо пригвоздить меня к стулу и заставить слушать это говенное радио. Вам надо, чтобы я сидел и слушал ваши бездарные пересуды о соседях и родственниках. Вы будете продолжать так со мной обращаться, даже если у меня хватит наглости или идиотизма объявить вам в самых недвусмысленных выражениях, что все, о чем вы тут говорите, для меня – большая куча дерьма. И я увяз уже в нем по самые уши, в дерьме этом. Можно попробовать и другой ход – изобразить живейший интерес. Вот он я – прямо трепещу от восторга! «А что это за оперетта? Прекрасный голос. Просто восхитительный! Все слушал бы и слушал…» Можно даже сгонять наверх и вытащить старые пластинки Карузо. Какой был голос, а! Интересно, что с ним сейчас? («Сигару? Спасибо, не откажусь!») Э, нет, увольте, мне больше не наливать! В глазах словно песку насыпано, и только вековое бунтарство не дает мне заснуть окончательно. Чего бы я не отдал, чтобы пробраться наверх, в ту крошечную пропыленную, выгороженную из коридора спаленку без единого стула, без коврика и картин, и заснуть сном мертвеца! Сколько, сколько раз, рухнув на ту самую постель, я молился, чтобы мне больше никогда не открыть глаз! А однажды – помнишь ли, милая моя мамочка? – ты вылила на меня ушат ледяной воды, потому что в твоих глазах я был ленивым, нерадивым оболтусом. Да, я в тот раз действительно сорок восемь часов пролежал в постели. Но какая же это лень, мама? Где тебе было понять, что к матрасу меня придавило мое разбитое сердце? Ты бы и это высмеяла, если бы у меня хватило идиотизма открыть тебе душу. О, эта жуткая, жуткая спаленка! Там я пережил, наверное, целую тысячу собственных смертей. И там же я видел сны, там же мне являлись видения. Я даже молился в той самой постели, обливаясь горькими слезами.