Навстречу друг другу: Санкт-Петербург – Эстония - стр. 4
В написанных в 1935 году воспоминаниях, продолжающих мемуарную повесть, демобилизованный Лутс едет в деревню к родителям, а затем в университетский Тарту, где он учился. Сравнение Тарту с Петербургом проведено по наиболее явному признаку: «Тарту, какой ни есть, но родной, домашний»[7]. Это, однако, не мешает автору уехать в Петербург, после чего он задается вопросом: «Боже мой, что же было у меня на уме, что вернулся по своей собственной воле сюда, в эту кутерьму», где «толпы народа, визжащие голоса и режущие звоны трамвайных звонков, от которых уши вянут»[8].
Петербург уже не отпускает Лутса: варясь в котле большого мирового города, провинциал-провизор становится писателем. Именно здесь он чувствует, что живет: «У нас в этот час все города и городки словно полумертвые, а здесь кипит жизнь»[9].
Еще позже, в 1940-х годах, свои впечатления от Петербурга описывает Ф. Туглас. Отменно знающий русскую литературу, переводивший Чехова, Горького, Брюсова и др. на эстонский язык, Туглас попал в Петербург в 1906 году и, вспоминая об этом почти полвека спустя, передает свое восприятие его как «большого города», «метрополии», «искусственного города».[10]
В отличие от Лутса, поставившего целью передать непосредственное восприятие Петербурга молодым эстонским провинциалом, Туглас анализирует «этот гигантский организм», где он скрывался от властей весной и летом 1906 года. Он отмечает наличие в городе эстонцев, но прежде всего в демографическом аспекте: «Из 1,5 миллиона жителей – 15 % чужих, из них около 10 % протестантов. Правда, этот чужеродный элемент ассимилировался – это были немцы, эстонцы или финны. Они образовывали иной, не чисто русский мир». Этому вторят и высказывания самих петербургских жителей: «Да что мы – питерцы! Мы гостя принять не умеем. Это не Россия. Вы поезжайте в Москву, там увидите!»[11] Вывод, к которому приходит Туглас, совпадает с утверждениями русских культурологов, философов, литераторов: «Петербург по своему укладу отличался от России в той же мере, в какой его архитектура от остальных русских городов. В нем предполагали нечто куда более холодное, рациональное и казенное. Это отличие давало себя знать даже в языке, так как русской разухабистости здесь препятствовали многочисленные остзейские имена и выученный по книгам или просто ломаный язык». Вывод о том, что «Петербург никакая не Россия. <…> Это уже Европа»[12], кажется Тугласу несколько преувеличенным, и все же, возможно, именно приближенная к Европе сущность российской столицы стала импульсом для создания в эстонской литературе новой модели Петербурга – основанной на конвергенции, то есть на поиске в чужой столице, в чужом жизненном укладе и чужом народе «своего» компонента, «своей» роли и «своей» меры участия в петербургской жизни.