Наши мамы покупали вещи, чтобы не было войны - стр. 2
Потому что в нашем городе все очень разумно устроено, не так, как у других.
У нас учитываются интересы всех людей без исключения.
О подготовке к похоронам я уже рассказал. На похороны всегда все приходят свежими и нарядными. Наряд, конечно, не главное на похоронах, а все-таки приятно рассмотреть обновки друг друга, да и между кремацией и поминками не чувствуется такого большого контраста, как у других, – там просто явное недоразумение, несоответствие: только что плакали, рвали на себе волосы, а вот уже выпивают и поют. А у нас во всем чувствуется торжество, предвкушение. Без перегибов, разумеется. Вот, скажем, в нашем крематории не рекомендуется курить и стрелять; это всем известно, и люди, как правило, приходят на похороны без оружия – во всяком случае, никто и никогда не поднимал у нас руки на покойника. Конечно, бывало, могли из баловства засунуть усопшему в рот сигаретку, но дальше этой невинности не шли никогда. А почему, да для чего, вы спросите, не курить и не стрелять? Да только для того, чтобы, выйдя, затянуться с особым удовольствием, с нежностью согреть в руке рукоятку пистолета. А как же!
Когда мне поручили писать путеводитель, писатель особенно озлился на меня – он боялся, что я не включу его в достопримечательности. Тут важно понять, что он мне никогда не завидовал. Нет, скорее, я ему отчасти завидовал, сам не зная почему. Он именно озлился. А я как раз включу его в путеводитель. Не так уж много в нашем городе писателей, чтобы мы о них молчали. Другое дело, что у нас, слава Богу, демократия, и никого нельзя заставить покупать книги, если они не нравятся. Он мне сказал, что эта-то его книга, про наших мам, непременно станет бестселлером. Да с какой стати! Кто его станет покупать? У него и друзей-то никогда не было, которых можно обязать. У него никого не было, кроме тараканов, про которых он говорил, что они похожи на дирижеров, поминутно одергивающих свои фрачки; музыку он, правда, любил, тут я не буду спорить, но вы бы слышали, что он несет про композиторов, про Прокофьева, например.
Он говорил, что наших мам погубил Прокофьев; он его называл альбиносным тараканом в запотевшем заграничном пенсне, он считал его преступником, вором, с фраерскими – небо в клеточку – диезами, с несознанкой бекаров; считал жестоким – ни одной опрокинутой алебарды бемоли, никогда; а они любили его; и когда его окрик хватал их за воротники, хватал их за выходные крепдешины и прибивал гвоздиком к стене так, что дергались над землей раздраженные лягушачьи ляжки (он не просто жестокий, он еще и трус, трус с особой, изощренной жестокостью), – когда оглушала одним ударом его не терпящая возражений музыка нестерпимой доктрины с выправкой оттянутого носочка ритмического расчета, когда, тиская пространство, покрывая и ёрзая, двигалась его главная любовь – армия, у которой не бывает профиля, ибо все головы, подобно нотным знакам со свернутыми шеями, свернуты набок, к трибунам, тогда они просили пощады, но было поздно, уже статуей – в туче теней молнией – шел Рок, топоча, ломая веронские порталы, проваливаясь в оркестровые рытвины, и хореограф прятался в бархат надувных китайских фонариков – буфов, но буфы разламывались наподобие вязких апельсинов, и из них доставали хореографа, и он радостно умножался, ликуя копией на одном и одном месте тысячи быстрых раз…