Размер шрифта
-
+

Мягкая ткань. Книга 2. Сукно - стр. 11

, подразумевая вовсе не то, что русскому человеку зазорно иметь такую внешность, а то, что две эти нации не могут не перемешаться, если живут столько лет рядом, табор нет-нет да и проходил мимо их села тоже, а то и останавливался на целое лето, на осень, чтобы двинуть потом в большие города, в Калугу, в Москву, но Матвей знал, из книг, что дело тут вовсе не в цыганах. Совсем по историческим меркам недавно, лет триста назад с небольшим, проходила здесь государственная граница, дальше дороги вели в степи, к крымчакам, и скорее уж от них все эти приметы на его лице – и дед его был таким, и, наверное, прадед тоже, а у простых людей нет родословной, это он знал с детства, и вопрос казался ему глуповатым, впрочем, и простительным тоже, все бабы его об этом спрашивали всегда и везде, во всяких случаях и положениях.

– В кого же ты? – смеялась она шепотом, уже не надеясь на ответ.

Имела в виду Матрена, конечно, совсем не цвет кожи или волос, да мало ли какое бывает у людей лицо или уж тем более волосы, один бог знает, зачем появляются на свет, господи прости, вот эти рыжие бабы, вечно или злющие, или безудержно веселые, или гулящие, зачем богу эти сморчки вместо мужиков, какими были полны их лесные деревни, все похожие на леших или на каких-то водяных, таинственные и смутные на лицо, как болотная вода, но внешность была обманчива, и богатыри оказывались сморчками, и сморчки – богатырями, и жизнь вскоре научила ее смотреть острее, поэтому имела она в виду не только Матвееву повадку, масть или стать, а что-то другое – ведь она догадывалась, что он не такой, как все…

Догадывалась еще тогда, когда в первый военный год переходила к нему в избу, будучи свежей вдовой, несмотря на осуждение и даже злобу деревенских, причем переходила-то по разговору, ничего между ними еще не было, переходила, в общем-то, из-за самой избы – дом у Матвея был правда очень хороший, с высокими воротами, большой подклетью, глубоким погребом во дворе, поискать таких домов, тут все было годное и все стояло на местах, хотя мужик был вдовый и мог хозяйство запустить, но не запустил, это первое, что бросилось ей в глаза. Жить одна она совсем не могла, лучше тогда совсем удавиться, но ей было жалко годовалую дочь, девочка смотрела на нее с такой надеждой. И уже тогда она поняла, что выбранный ею сожитель не такой, как все, и не потому что цыган, и не потому что молчун, и не потому что читал, мог читать весь вечер напролет, не дотронувшись до нее, что поначалу сильно ее обижало, а потому что смотрел он не так, не было во взгляде жадности, или насмешки, или мужского обычного интереса, а скорее испуг и какая-то тронувшая ее робость. Это было настолько тревожно, что она молилась, поначалу сильно молилась, и хотела сходить на исповедь в другую, дальнюю церковь, но передумала – а что делать, обратно же в свою избу уже не перейдешь, бабы засмеют, нужно жить с новым человеком как-то по-новому. Жаловаться ей грех, руки у Горелого были ловкие, и сначала она радовалась, следя за этими руками, когда он рубил, пилил, строгал, копал и все прочее, а потом вдруг она поняла, что этими же руками он и с ней как-то уж очень ловко управляется, ну и не только руками, конечно, высокие мужики – они в этом смысле, конечно, пригодные, но не с каждым сладится. А с ним сладилось, но когда он ушел в Москву на фабрику, она вдруг так страшно затосковала, что начала

Страница 11