Мы не увидимся с тобой… - стр. 7
В невеселом старом анекдоте, кончавшемся утренней просьбой женщины: «Ну а теперь скажи мне, что ты меня уважаешь», – было что-то, горько напоминавшее ему его собственную семейную жизнь. Так это бывало и у них – только не просьба, а требование: «Ну а теперь скажи мне, что ты меня уважаешь!» И сколько раз он всуе исполнял это требование, исполнял уже в ту пору, когда тянуло ответить: нет, не уважаю. Но как после такого ответа жить вместе завтра и послезавтра?
Чем беспощадней он думал сейчас о своей жизни с Ксенией, тем ясней ощущал, что одно из двух – или безнравственно вспоминать так о женщине, с которой прожил пятнадцать лет, или – раз не можешь вспоминать о ней по-другому – значит, безнравственно было жить с ней. Если не с самого начала, то с какого-то дня и часа. Есть что-то непростительно рабское в многолетней власти чужого тела над твоей, чужой этому телу, жизнью.
«Но отлетела от любви душа, а тело жить одно не захотело», – вспомнил он читанные ему вслух на фронте стихи одного из нынешних молодых поэтов. Вспомнил и усмехнулся простоте решения задачки. В жизни у него вышло потрудней: душа-то отлетела, а тело все-таки захотело жить и дальше, и еще долго и унизительно хотело. Унизительно не потому, что домогался, – нет, этого не было, с этим все, как говорится, было у них хорошо. Но в самом этом «хорошо» было тоже что-то унизительное, какая-то – черт ее знает – игра в жмурки с человеком, на которого потом, развязав глаза, смотришь, как на что-то чужое и несовместимое с тобой.
Мысли были не новые, только более жестокие, чем обычно. Приехавшая сегодня девочка с ее желанием, кончив курсы медсестер, ехать на фронт, была оправданием его стойкости в той прежней семейной жизни. Но рядом с собственной стойкостью собственная слабость казалась еще очевидней. А письмо Ксении, хочешь не хочешь – все равно надо читать, а прочитав его, что-то делать, потому что письмо толстое, а толстые письма она пишет, когда для нее надо что-то сделать.
Скосив глаза на письмо, он бессмысленно представил себе, что Ксении вообще не было. Просто-напросто не было, нет и не будет – ни раньше, ни теперь, ни потом.
Он резко повернулся на койке, чтоб взять письмо, и чуть не вскрикнул: ребро почти срослось, но при каком-то, еще не уловленном до конца, движении давало себя знать – задевало плевру.
Оттягивая необходимость читать письмо Ксении, он сначала взял все-таки письмо от сестры.
«Я рада, что она едет к тебе, она учится хорошо и, если не задержишь ее дольше недели, школу кончит нормально. Не вздумай оставлять ее с собой. Думай о ней, а не о себе. До сих пор тебе это удавалось. Ты будешь уезжать и приезжать, а она – болтаться без тебя в Москве, куда в любой момент может явиться ее мать. Наедине с этой проблемой ей пребывать еще рано. Пусть возвращается, кончает школу и идет на курсы медсестер. Влияние не мое, а хирурга из госпиталя, где она дежурила, но я одобряю. Иногда слышу, что мы, педагоги, до войны как-то не так воспитывали своих учеников. Не уверена в этом. Заранее воспитывать в детях готовность убивать себе подобных не бралась и не берусь. Бралась и берусь воспитывать в них только честь и совесть, которые продиктуют им, как поступать в жизни, в том числе на войне. Столкнулась с людьми, думающими иначе, в том числе с человеком, который при этом считает себя педагогом, а меня пацифисткой. Скажи свое мнение об этом своей дочери. Она склонна считать, что прав он, а не я, потому что он воевал, он инвалид войны, а я невоевавшая и не нюхавшая войны старуха. Что невоевавшая – верно, что не нюхавшая войны – неправда: нюхала и нюхаю ее каждый божий день. Медики не педагоги. Медики всегда правы. Тем более, когда война. Пусть идет в медики. Я за это. Не давать живому делаться мертвым – самая бесспорная профессия. Письмо дам прочесть твоей дочери. Обо всем этом с нею не раз говорено. Мой Андрей Ильич шлет тебе привет, он, к сожалению, плох. Нина объяснит тебе. Будь здоров. Анна».