Музейный роман - стр. 14
Он прекрасно помнил, как, ещё будучи студентом, глотал, глотал, набивал себя новым знанием, всеми этими удивительными художниками, вчитываясь в биографии, вылавливая манеры их письма, пытаясь отгадать посыл ему, Лёве Алабину, от них, великих и неповторимых, умевших зафиксировать, рассказать о времени и его предмете так, будто не умели, не могли иначе, даже если некий кувшин больше напоминал собой фрагмент мозаики, выложенный наивной детской рукой, а художественный объект в виде человека, со всеми его внутренними замороками, – простую игру цвета, света и тени на фоне смещённых один относительно другого кругов и треугольников.
Тогда же впервые и наткнулся на Александра Лабаса, Александра Аркадьевича, того самого, инопланетного в своих работах, с остатками неближней родни которого, образовавшейся через супружество с Идельсон, он, скорее всего, теперь и общался.
В тот день он выкрутил больше ожидаемого, намного, по существу сорвал банк. Кроме «Голой на красном покрывале», от первого мужа давно почившей и никогда не виденной многоюродной бабушки Идельсон удалось поживиться ещё и остатком самого лабасовского наследия, своей невеликой частью по случайности зависшего в семье их общей с Фальком родни.
«Поезд» – был иной вариант того самого, хорошо известного, недавно экспонировавшегося в Государственном музее живописи и искусства полотна. В этом – уже отсутствовал сам он, стремительно надвигающийся на зрителя, чёрный, размытый фокусом абрис страшного локомотива с красной поперечиной понизу и красным же фонарём журавлиного семафора. Тут было иное: локомотив уже обрёл вполне законченные, твёрдые формы и своей безудержной скоростью целил прямо в вас, в голову вашу и глаза. Вокруг него, слева и справа от густо-красных колёс, – контуры замерших в бесконечном восхищении зрителей, любующихся неземным его полётом над самой обычной землёй. Они образовали два полукруга из собственных тел, стоя, тесно прижавшись плечом к плечу, и Алабин видел уже, отчётливо осознавал, принимая в тот момент сигналы железного зверя, что как только тот унесётся, отлетит от этого места, вдарив всей безжалостной мощью в его, Лёвин, неприкрытый лоб, то люди эти сомкнутся, образовав законченный телесный круг и, выстроивши собою клин, улетят, устремятся вслед за исчезающим из поля зрения локомотивом, чтобы не утратить для себя, не забыть этого чуда, сошедшего на их землю из каких-то иных миров.
Именно так увиделось Льву Арсеньевичу то самое, что пронеслось мимо глаз его, вполне оставаясь на том же самом месте. И в этом был весь он, Лабас, ставший открытием и на какое-то время сделавшийся кумиром Лёвкиных студенческих фантазий. Впрочем, теперь он стоил непомерно больше тогдашних денег, и потому Лёва, удачно отторговавшись, забрал его всего, целиком. Там ещё, кроме «Поезда», получилось три работы: «Посадка дирижабля», «Город с верхней точки» и «Парашют раскрылся». И это было счастье, определённо, однако Алабин не мог уже с точностью сформулировать для себя: какое оно, на что похожее и куда его больше следовало теперь отнести, к какому причислить параграфу беспокойной жизни своей – всё ещё к духу неугасному, к дыханию своему, к мечтательной, неотъёмной части замороченной своей души? Или уже к материальному, к привычной плоти, пахнущей потом, одеколоном и слоновым бумажником.