Муравьиный бог: реквием - стр. 28
– А что живые, ба?
– Чаво жавые?
– Живые денутся куда?
– Куда ж жавые? Все помрём.
Над вставленной когда-то в раму копией Брюллова «Гибели Помпеи», облизывая в копоть деревянный потолок, чадила ночь и день лампадка, обжигаясь светом, падали на скатерть, подоконник, за диван с сухим «тук-тук», «пш-ш-пш» летучие жучки; и, на последний день крестясь, держась рукой о край стола, она взбиралась на диванчик мамин, чтобы подлить «неугасимой» масла на угасший фитилёк.
На горничном столе, накрытом старенькой клеёнкой, засыпанной с божни́цы дохлым мошкарьём и лепестками скисших, опадавших в вазе флокс, лежала книга чёрная её, с закладом «Правды» язычков, автобусных билетиков и чеков, на тех местах, какие вслух перечитать покойнику с Петрушей или самой себе переписать в подне́вную тетрадь. К строке строкой, как блохи, в ней лепились буквы, на пожелтевших, как осенние листы, листах, закапанных свечным, на непонятном языке.
На сон грядущий, приоткрыв в пустую дверь, читала громко, чтоб покойник слышал. Данило Алексеич слышал и сердился, бил кулаком о гробовину и кричал. И, оторвавшись чтенья, приспустив очки, она поверх страниц смотрела хмуро в чёрный выход, говорила:
– Не те́рпеть бесь в тебе осподне слово, Даниил. Хляди, как кожи рвёть Святым писаньем. – Подняв очки, читала дальше тихо, но шёпот со страниц казался громче и страшнее крика из пустой: – На милосердье божье тело живо, во жертву свя́тую яму́…
Присев на чёрных выверченных лапах, подбоченясь, стояла пыльная буржуйка под столом, в дождливый день до жара прогревая низ столешницы и стул её журнальный, суша подтирное тряпьё, резину оплавляя с тапок, выпаривая душно запах пота и мочи.
Гасила свет, и темнота проглатывала дом.
В тяжёлой раме за стеклом, над изголовьем длинной металлической постели, смотрели, улыбаясь, на Петрушу в лунном свете мертвецы. Высокий, молодой, красивый дед Данило, чернявый, как цыган, с улыбкой довоенной белозубой, в актёра Зельдина лицом; сама, как не она, а тоже как актриса, из фильма с Зельдиным «Свинарка и пастух». Подтянутый, в военной форме дядя Лёня, брат её, поднявшись на локтях, откинув крышку танка, как с кастрюли, в которой и сгорел живьём, и брат её двоюродный Степан, который без вести пропал в сорок втором; японка с веером да дед Иван, забитый в тушинской плотине сходным льдом.
– Как, баб, забитый льдом?
– Да как… На тонкий лёд удил – под ето дело… Так хоронили хробь пустой.
Прабабка Шура, какая в муках страшных от гангрены померла, и папа с мамой, каких Петруша сам убил.
В Старбеево, среди садов вишнёвых, яблонь, заборов без зубов, зубастых новеньких ворот, плетнёй в колючей проволке малины и войны, под птичий щебет, ворчливый говор стариков, дитячий визг и радио «Маяк» гуляла смерть, не пряча будничную простоту свою.