Моя революция. События 1917 года глазами русского офицера, художника, студентки, писателя, историка, сельской учительницы, служащего пароходства, революционера - стр. 90
<20 июля (7 июля) – 22 июля (9 июля)>
23 июля (10 июля). Понедельник. К утреннему кофе получил субботний номер «Новой жизни», полный самых тревожных известий. Симптоматичен первый шаг к диктатуре: назначение Керенского министром-президентом, а Некрасова>147, только что покинувшего пост министра путей сообщения, – торговли[146]. Еще более тревожный прорыв на фронте и обвинение в этом большевиков… Возобновление стрельбы в районе Николаевского вокзала, ордер об аресте лидера большевизма, своевольные аресты большевиков даже в трамваях. В одной из передовиц имеется пророчество об «императорском штандарте». Таким образом, бег катящейся под гору телеги ускоряется, и уже близок момент, когда она разлетится вдребезги. Соответственно с ощущением приближения катастрофы у меня вырабатывается желание от всего отказаться и все забыть. Общий лейтмотив – трусость и бездарность. Трусы те, кто затягивает войну, еще более страшась победы политических противников, с которыми они не умеют ладить. Трусы – вся обывательщина, кричащая о войне, о немецких миллионах, в панике визжащая перед сфинксом большевизма. Трус Керенский, в исступлении бросающий всему народу обвинение в трусости, сам же бесконечно более трусящий союзников и опасающийся утраты столь недавно завоеванной власти. <…> Трусами оказались и вожди большевизма, ибо в их руках одно время и даже два раза были все возможности, а они испугались и попятились, когда дошло дело да захвата державы.
Ну а о бездарности и распространяться не приходится… Ни даровитости в душевном смысле, ни даровитости в смысле понимания момента, ни даровитости в области практической политики. И когда бездарностью больна такая огромная страна, это грозит заразой и гибелью не только ей, но и всему миру. И получается так, что все надежды – на тех, кто за эти три года показали себя и более умными, и более дальновидящими, более крепкими и одаренными. Тут я оборачиваю свой фагот на себя. А что же я? Однако я не скрывал от себя, что я тоже трус. Все мои дерзания оттого и носят некоторый истерический оттенок, что в них я вынужден преодолевать «препоны какой-то внутренней паники». Знаю я и то, до какой степени я бездарен, то есть в какой степени моим намерениям и сознанию не соответствуют мои личные силы. И я все же не знаю, что во мне господствует одно над другим: трусость ли, бездарность ли или какая-то благоразумная честность, то есть какое-то «отсутствие сознания своего права».
<…>
Может, сейчас говорит не мое Я, а просто состояние всего нашего времени? В таком случае еще с большим любопытством, нежели по отношению к себе, меня нудит спросить: к чему же, в таком случае, все это клонит, в чем смысл этих вечных «приготовлений» и вечных «осечек»? и наконец, еще самый простой жизненный вопрос: как же это все разрешится, как снова найдет мир свое равновесие? Опаснее всего в создавшемся политическом положении то, что под воплями об измене совсем может смолкнуть клич единственного спасения: «мир». В панике начнется работа самоистребления, и даже люди, самые благоразумные и трезвые, могут утратить сознание хотя бы своей личной пользы. Тогда россияне по своей великой и не слишком обильной стране докатятся до Урала, что только и желательно умным варягам.