Мой друг Казанова - стр. 1
-1-
Меня зовут Арсений Соколов. Семейная легенда гласит, что наша фамилия – самая что ни на есть фамильная: она досталась нам в наследство от предков, которые, как утверждала моя бабушка, были сокольничими при каком-то польском дворянине. Моя прабабушка была санитаркой во время Первой мировой, где и познакомилась с моим будущим прадедом, а тогда ещё – своим будущим мужем, Славомиром Соколовским, лежавшем в госпитале с переломом правой ноги. Они поженились, и через три месяца после Компьена у них родился сын – мой дед, Пётр Соколовский, которого решили записать уже с фамилией Соколов. Мой дед дошёл до Берлина, любил поэзию и кинематограф и работал мастером по свету на «Мосфильме». А ещё он обожал Тарковских. Эту последнюю страсть и унаследовал от него мой отец, которого назвали Андреем в честь режиссера. Вообще, отец и Тарковские были связаны какой-то невидимой нитью, как опять же гласят семейные легенды. Отец с первого взгляда влюбился в мою маму, когда они сидели рядом на каком-то закрытом показе «Зеркала». Мама была моложе, отец долго за ней ухаживал, но, в конце концов, они поженились, и в 1980 году на свет появился я. Отец был географом и часто уезжал в экспедиции, поэтому я плохо его помню. Тарковский умер в декабре 1986 г., а через три месяца умер и мой отец, от воспаления легких. Всё это для человека, который привык ничему не удивляться, покажется простым совпадением. Пусть так. Но зато вы, по крайней мере, понимаете, почему меня назвали Арсением. Вот здесь-то нет никакого совпадения.
Я рос обычным мальчиком. Бабушка-филолог и мать-учительница жили на Комсомольском проспекте, и ребёнком я подолгу гулял в Лужниках и на Воробьевых Горах. Потом мама второй раз вышла замуж, и мы переехали к моему отчиму в один из спальных районов на юге Москвы, где и началась моя взрослая жизнь. Отца я практически не знал, зато отчим взялся за мое воспитание всерьёз. Не знаю, почему, но он решил, что из меня выйдет превосходный историк, лучше даже, чем обожаемые им Фернан Бродель и Арон Гуревич. Кроме школы, у меня был исторический кружок при Дворце пионеров, а также регулярные занятия с репетитором. Мой отчим сам был историком и днями пропадал то в «Ленинке», то в «историчке», то в «иностранке», читая источники пятнадцатого века и совершенствуя близорукость. При всём моем уважении к нему, минус девять диоптрий – это всё, с чем он мог уверенно войти в историческую науку.
В конце концов, я доучился до университета и поступил, к вящему удовольствию своего отчима, на исторический факультет МГУ, где получил диплом «с отличием». Сейчас об этом уже можно говорить: не так уж мне там и нравилось. Наверное, я так пресытился всем, чем пичкали меня дома и в школах, что воспринимать новый материал иначе, как с легкой истерикой, я не мог. А нового материала стало и того больше. И однажды, устав от всяких Лютеров, Революций и таблиц колебаний смертности в городе Париже от принятия Нантского эдикта до его отмены, я нагло вломился на кафедру и сообщил своему изумлённому профессору, что хочу заниматься чем-то более интересным и будоражащим.
– Чем же Вы хотите заниматься? – любезно посмотрел он на меня.
И я, нисколько не смутившись, ответил:
– Да хоть Казановой.
Профессор теперь уже внимательно посмотрел на меня и спросил:
– Это вы пытаетесь понравиться девушкам?
Дело в том, что в своей студенческой жизни я практически не ухаживал за девушками. Меня приучили только к одному образу жизни – интеллектуальному, поэтому вопросы романтических взаимоотношений я решать не умел. Вопрос профессора охладил мой пыл, и через год я блестяще защитил диплом всё о той же смертности в Париже в период действия Нантского эдикта.
Мне были открыты двери сразу в две аспирантуры: факультетскую и Института Всеобщей истории, но я предпочел просто забрать документы и уйти в никуда. Отчим был против, а мать втайне радовалась, потому что не хотела, чтобы я ослеп, как её второй муж. Моя же бабушка тем временем скончалась и завещала мне свою квартиру на Комсомольском проспекте, куда я и переехал.