Москва и москвичи - стр. 15
– Ну, кажется, теперь пора, – теперь я найду для себя невесту!
– Что вы это, батюшка Богдан Ильич, бог с вами! – сказал мой Никифор, устанавливая против меня зеркало и бритвенный ящик. – Где уж нам с вами думать о невестах.
Я взглянул в зеркало, и руки у меня опустились.
– Честь имею вас поздравить, – прибавил этот злодей, – с днем вашего рожденья: вам сегодня ровно стукнуло…
– Знаю, братец, знаю! – прервал я с досадою.
– Да извольте, сударь, бриться, – сказал, помолчав, Никифор, – вода простынет. Волосы-то у вас больно жестки стали… с тех пор, как у вас борода поседела…
– Да отвяжись! – закричал я. – Ну, что ты пристал. Я не хочу бриться!
Я, чтоб доказать это, взял со стола басни Крылова, с которыми никогда не расстаюсь.
– Впрочем, – продолжал я вполголоса, разгибая книгу, – полно, не лучше ли, что я остался холостым? Все эти женщины такие капризные, своевольные создания, такие…
Я готов был произнести ужаснейшую клевету, готов был назвать женщин кокетками, как вдруг язык мой онемел. Представьте себе: книга раскрылась как будто бы нарочно на известной басне: «Лисица и Виноград». Ну, уж если б я меньше уважал и любил Ивана Андреевича Крылова, быть бы этой книге под столом!
Теперь вы знаете, любезные читатели, что я за человек, какого чина, каких лет, какая у меня наружность, почему я не женат и что делал прежде; а что делаю и чем занимаюсь теперь, вы также узнаете, если не поленитесь прочесть эту книжку.
II
Взгляд на Москву
Но вот уж близко. Перед нимиУж белокаменной Москвы,Как жар, крестами золотымиГорят старинные главы.А. Пушкин
У кого из нас нет любимой если не страсти, то, по крайней мере, маленькой страстишки или слабости, которую мы лелеем и тешим, как избалованное дитя? Один любит похвастаться своим домом, по милости которого у него все именье в закладе. Другой платит втридорога за какую-нибудь золотую табакерку величиною в сундук, из которой он никогда не будет нюхать, но которая ему необходима, потому что у него целая коллекция точно таких же уродливых и неуклюжих табакерок. Третий разоряется на рысаках, прославляющих его имя на бегу, а ездит сам на клячах, которые, по крайней мере, выполняют свое лошадиное назначение, то есть возят того, кто их кормит. Четвертый щеголяет необыкновенным покроем своих платьев и готов нарядиться шутом для того только, чтоб не походить на других. Пятый любит ездить по гостям, с утра до вечера таскается с визитами, а так как в Москве иного визита нельзя сделать без подставных лошадей, то он убивает последнюю копейку на то, чтоб держать лишнюю четверню и каждый год менять свой экипаж. Шестой не ездит в гости ни к кому, но зато не пропустит ни одного публичного собрания, ни одного гулянья, ни одного народного сходбища и, – даже трудно поверить, однако ж, это правда, – ни одних похорон. Вы встретите его везде, где только есть люди, для чего бы они ни собрались: веселиться или горевать – ему все равно. Этот жить не может без театра; не то, чтобы он очень любил театр, а потому что привык к своим абонированным креслам, потому что может сказать с гордостью: «Я сижу на них пятнадцать лет сряду!» Посадите его на другие, и он не станет узнавать актеров, не будет понимать, что они говорят, зачахнет, умрет со скуки. Тот любит каждый день приехать в Английский или Дворянский клуб, походить по комнатам, посидеть попеременно подле каждого карточного стола, посмотреть, как играют на биллиарде, вздремнуть в газетной комнате за «Инвалидом» и ехать в первом часу домой с усладительной надеждой, что завтрашний день пройдет для него так же приятно, как прошел этот настоящий и как, вероятно, прошли и все прочие дни его деятельной и полезной для общества жизни. Я думаю, нетрудно догадаться, что я говорю все это для того только, чтоб приготовить читателей к собственной моей исповеди. Что грех таить, и у меня также есть господствующая слабость: я люблю… показывать Москву, – да еще с каким кокетством, о какою сноровкою! О, в этом уменье