«Мне ли не пожалеть…» - стр. 7
Парк культуры и отдыха был тогда чуть ли не единственным местом в Москве, где осталось много бильярдных столов, и он туда маркером пошел, ну, такой маркер-теоретик. Кий он, конечно, не только сделать – починить не мог, но когда споры заходили о том, кто прав, кто виноват, когда правила или там какие-нибудь истории из бильярдной жизни – звали его. Он и манеры сохранил. Гаев пил, но, насколько я слышал, немного – знал свою меру. Умер он, кажется, в двадцать восьмом году. Хоронили его все московские бильярдисты, чуть ли не две сотни человек; были и речи, и цветы, и памятник ему хороший на могилу поставили, в общем, он, кажется, куда меньше ошибся в жизни, чем у Чехова. Там на нем крест стоит – здесь судьба его была пересмотрена и смягчена, а по сравнению с другими – очень даже смягчена. Может быть, Господу его легкость понравилась и незлобивость, а может быть, как и новым властям, – безобидность.
Теперь сама Раневская… Та уехала в Париж еще в пьесе, в Париже и осталась. Проживала деньги, что получила от Лопахина, снова купила дом – в Ментоне, любовник ее скоро умер, так что у нее даже что-то уцелело на черный день. В России ее никто не ждал, она испугалась нищеты, жила теперь намного скромнее и, в общем, до восемнадцатого года легко дотянула. А потом хлынули в Париж те, кого она когда-то знала по России, и вот она с ними разговаривала, вспоминала, помогала устроиться, на первых порах давала ночлег в своем доме, жалела, плакала вместе с ними; дом ее всегда был полон, многие и сейчас вспоминают его с благодарностью. Сама она об этом не задумывалась, а тем, кто у нее жил, часто в голову приходило – у некоторых это прямо манией стало, – что вот как она, Раневская, была умна: все прокутила, протратила, ничего у нее большевикам отнять не удалось, жила, любила, сын у нее утонул – похоронила сына и бежала из этой страны, ни за что не цепляясь. И от этого, от того, что они все время об этом думали, они и к ней обращались будто к оракулу, учителю жизни. Умерла она совсем старой, уже и дома в Ментоне у нее не было, прямо перед войной с немцами. Деньги кончились, она и умерла. Тихо, во сне.
У Чехова одна из начальных ремарок – стук топора, который рубит деревья. Потом Раневская просит, чтобы, пока она из имения не уехала, больше не рубили. И Лопахин соглашается. И только когда она уже села в карету, снова начинают рубить. Чехов еще говорит в этой ремарке, что стук такой бессвязный, отрывистый, невпопад. Люди еще учатся. Чтобы все это развернулось по-настоящему, им пока не хватает системы. Как и у Чехова, у нас тоже будет и начинаться и кончаться этой топориной разноголосицей, а между – сделаем по-другому.