Размер шрифта
-
+

«Мне ли не пожалеть…» - стр. 3

На этом история Лептагова еще не кончается, но я здесь хочу прерваться, чтобы объяснить, в чем корень моих подозрений насчет Софьи и ее сестер. Дело в том, что рассказываемое ими удивительным образом напоминает мне описание великолепного парадного сервиза, настоящего шедевра, изготовленного на фабрике в Вербилках (бывшая Кузнецовская мануфактура) в честь семидесятипятилетия совсем другого Лептагова. Например, Галилейское море с Тивериадой изображено на трех тарелках – для закуски, для первого блюда и для второго – и на салатнице; Амвросий, вступающий на борт корабля в Газе, – тоже на трех тарелках и соуснице. Амвросий и Лептагов на аудиенции у Патриарха Константинопольского – на тарелках и на масленке; казачий круг и Амвросий, благословляющий царевича Петра идти на Москву – все это посреди ковыльной степи, – на тарелках и хлебнице и так далее. Возможно, это просто совпадения, но мне они кажутся весьма странными, в связи с чем я и впредь в скобках буду иногда их отмечать.

В Кирилловне Лептагова женили и сделали священником. Он и раньше в Москве, а тем более здесь, еще дальше на север, даже летом мерз. Он томился, скучал по Тивериаде, по Галилейским горам, но больше всего по тамошнему теплу. Согреть его могла одна водка. После воскресной обедни он приказывал жене протопить избу, протопить так жарко, как будто это была баня, сам же садился напротив огня и начинал пить.

Их изба, как и другие в деревне, топилась по-черному, и, чтобы не угореть, он устраивался прямо на полу, на молитвенном коврике – последнем, что у него еще оставалось из Палестины. Изба грелась быстро – жена, стараясь ему угодить, не жалела дров, – становилось жарче и жарче, он снимал с себя рясу, оставался в одном исподнем, потом и в исподнем ему делалось жарко, он скидывал и его. Наконец ему было хорошо. Но тепло и в избе, и в нем самом все росло и росло, пот теперь лил с него ручьем, и вместе с потом выходил хмель. На короткое время он трезвел, голова превращалась в огромный, гулкий, будто свод храма, купол, мысли в ней больше не путались.

Давно уже то, что он думал, как бы продиралось сквозь бесконечную боль в голове, он никак ничего не мог довести до конца, сбивался, плутал, и, главное, ему скоро делалось безразлично, потому что был этот вопрос: а зачем? Здесь же его отпускало: двери открывались, было полно воздуха и света, все вдруг приобретало настоящий цвет, запах, объем, так что он мог одно отделить от другого и понять, что за чем следует. Он ценил и ждал эти минуты. Долгими они не были, он продолжал пить – мир снова тускнел, мерк, но тепло и даже жар в нем оставались. Наконец он уже не мог его терпеть и, накинув на голое тело тулуп – все равно зимой или летом босой, – выбегал на дорогу. Он ходил по ней туда и сюда, открыв на потеху деревне срам, возвращался, снова шел за околицу, то что-то тихо бормоча, то столь же тихо напевая, пока не уставал и не валился на землю. Жена никогда не мешала ему. Она следовала за ним поодаль, но так, чтобы не терять его из виду, и лишь когда он падал и засыпал, оттаскивала в дом.

Страница 3