Мистические истории. Абсолютное зло - стр. 40
Увлеченный своим замыслом, горя желанием осуществить его как можно скорее, я поспешил обратно в дом, и мне по-прежнему не было дела ни до темноты, ни до снегопада. Чуть ли не бегом я ворвался в холл, а затем в библиотеку.
Там был Роупер, который зажег в подсвечниках восковые свечи; царивший прежде полумрак сменился ярким светом. Отблески падали на мебель и стены, рождая живописную игру светотени, драпировки из кордовской кожи переливались приятными тонами. Однако мне было не до любования искусственными эффектами; первым делом я бросил взгляд на бутылку, проверяя, на месте ли она. Бутылка оставалась на полке, а ходивший туда-сюда Роупер не заметил своими старыми подслеповатыми глазами ни непорядка с пробкой, ни потревоженной пыли. Снова завладев бутылкой, я вынул пробку и принялся осматриваться в поисках листа бумаги.
Но бумаги под рукой не оказалось; как уже говорилось, библиотека являлась таковой разве что номинально, хотя не служила и кабинетом. Не растерявшись, я вынул из кармана тетрадочку, в которую обычно записывал рецепты. Бумага была слишком тонкая и шершавая, но времени оставалось в обрез, и я не обратил на это внимания. Стрелки часов приближались к семи, и мне следовало поторопиться. Оформление записки не имело значения, важны были только слова. Положив тетрадку себе на колени, я тупым карандашом наскоро нацарапал свое любовное объяснение.
«Не откажите мне, дорогая Мейбл, – писал я, – во всей той любезной снисходительности, коей столь щедро одарила вас природа, дабы я мог набраться смелости и высказать свою любовь, питаемую к вам, и только к вам. Питаемую с давних пор, ибо не знала моя душа иных приоритетов, кроме вашего портрета, в ней запечатленного. И если я позволял своим чувствам так долго таиться, объясняется это не слабым их пылом, а робким неверием в то, что мои самонадеянные притязания на вашу благосклонность вас не оскорбят. Так даруйте же мне вашу улыбку в знак того, что прощение моей дерзости скреплено печатью и тягостным мукам ожидания положен отныне конец».
«А все-таки неплохо придумано, – довольный собой, подумал я, когда послание было свернуто и помещено в бутылку. – Ведь если бы я обратился к натужной устной риторике, мои слова прозвучали бы не столько решительно, сколько умоляюще».
Я вбил пробку на место, ненадолго поднес к горлышку пламя свечи, поправил оплавленный воск и вернул бутылку на полку. Едва я с этим управился, как зашуршали шелка и в комнату вошла Мейбл.
Никогда прежде Мейбл так не ошеломляла меня своей красотой, никогда я не бывал так ею очарован. Без малого два года она носила глубокий траур, но теперь, судя по всему, приготовилась вернуться в свет. Матовый черный подвергся изгнанию, его место занял бледный шелк какого-то новомодного оттенка, названия которого я не запомнил, удивительно подходивший к ее свежему лицу и яркому блеску глаз. От меня не укрылись и прочие свидетельства того, что одеяния скорби остались в прошлом, а именно украшения, назвать и определить которые я не умел, но заметил, что они, не слишком привлекая внимание, придают ее облику еще больше прелести и грации. Не будучи знаком с обычными женскими ухищрениями, не возьмусь судить о тех приемах, которые в совокупности умножали ее чары; скажу только, что давно уже ценимая мною привлекательность Мейбл благодаря этим изощренным средствам засверкала новыми красками. Глядя, как она – с головы до ног сплошное изящество и совершенство, – прежде чем шагнуть мне навстречу, молча застыла на пороге, я готов был пасть к ее ногам и произнести признание куда более пылкое, чем то, что записал на бумаге. И тут меня накрыла мимолетная тень уныния. Возможно ли, чтобы эта услада зрения предназначалась мне одному? Не без усилия я заставил себя вспомнить ее недавние благосклонные речи, исполненные доброты взгляды, и вновь уверился, что все хорошо.