Милый Ханс, дорогой Пётр - стр. 15
– Мой хороший. Ты же не умеешь быть счастливым.
– Настало время.
Всё поцелуи, поцелуи. И, кажется, уже долгие слишком, не важно, кто мужчина, кто женщина, все вместе в ласках забылись вдруг, замолчав. Наконец отрываю их друг от друга, и сам через силу от них отрываюсь, и в смущении размыкаем объятия.
– Поднимай, хороший, – шепчет Элизабет, очнувшись.
Она делает шаг мне навстречу, готовая привычно взмыть ввысь, но я хитроумно оборачиваюсь к ней спиной. Удивляется:
– Что ты, Какаду?
– Было уже.
– Калеситы не было.
– Я о поддержке.
– С которой я соскакиваю в калеситу, именно. Что же непонятно?
– Понятно, что справишься без поддержки, не сомневаюсь.
Уже в недоумении Элизабет:
– Какаду, милый, ты с ума? Дай мне зацепиться, я после полета буду в калесите другая!
Я знаю:
– Ты станешь другой завтра на сцене, когда я подниму тебя. Это будет неожиданно, и ты ярче еще сверкнешь. Поверь, Элизабет.
Валенсия в бой бросается:
– Хорош, Какаду, совесть имей! Поднимай давай, ты чего вообще?
И опять нетерпеливый ко мне подход, и снова мой увертливый маневр в ответ. Да, я жить хочу.
Элизабет перестает танцевать, смотрит на меня. И уходит, откуда пришла, в угол к себе, на исходную. Слышу:
– Какаду, мне плевать. Мне вообще на тебя плевать.
– Жаль, что так, Элизабет.
– Ты мне не нужен. Нет, нужен как инструмент, ты это понимаешь?
– Как домкрат, – подсказывает Валенсия.
Я бессильно развожу руками:
– Сломался.
Элизабет только головой качает:
– Неприятная новость, Какаду.
И я в ответ вздыхаю:
– Усталость металла, что поделаешь.
– Ничего. Остается прощальный привет.
– И ты не забудь своей калесите.
Элизабет кивает и отворачивается, кажется, навсегда, и будто нет ее больше, всё. И бандонеоны солидарно смолкают, коду отыграв.
Но Валенсия еще есть, вот она, вцепилась в меня, рвет ворот сорочки, пуговицы летят:
– Какаду, что скажу, послушай, нет, ты послушай! Я уже сама не знаю, чего я вдруг, зачем, кто вообще такая, ну, с танцами этими! Но если сейчас вот сорвется, я тебе тогда не знаю, что… Да горло перегрызу, я лично!
И тут же Элизабет, опять вдруг объявившись, не ждал уже:
– Ду, милый, можно тебя так по старой памяти?
– По очень старой.
– Очень, да. Понимаешь, тут ведь еще дело такое. Я не помню напрочь, как там, чего. Ну, в диагонали этой, как отшибло. Ду, я что подумала… Может, так вспомню, ногами? Вот ты меня на руки если, а я с тебя соскочу и с разгона? Вдруг получится, как?
Не я, руки-домкраты мои сами призывно вверх идут, и Элизабет с места срывается, бежит ко мне. А Валенсия на шее уже повисла, рядом стояла.
И мы преодолеваем. Элизабет спрыгивает с меня и уходит в калеситу. И это у нас одно движение такое общее, слаженное и гармоничное даже. Но и помарка вкрадывается, едва заметная, когда за сердце хватаюсь. Жест мимолетный, рука опять сама, но Валенсия разглядела, реагирует: