Мельмот - стр. 19
Приблизительно тогда же у меня впервые начали проявляться симптомы наследственного заболевания. Так, по крайней мере, я все время его называл, но сейчас мне кажется, что этой формулировкой я ищу себе оправдание и правильнее было бы думать об этом как об одежде, которую мне вручили и которую я носил, не задумываясь, хотя легко мог бы снять.
В первый же день, когда отец вернулся с завода домой, я услышал, как он говорит матери: «Они, конечно, евреи, но неплохие. Таким можно доверять». Я слушал без удивления или осуждения. Одна из немногих книг, которые у меня были, называлась «Берегись лисы», и я смутно догадывался, что это было предостережение насчет евреев. Мне казалось вполне естественным, что их можно без труда обнаружить по серному запаху, – разве в былые века они не травили колодцы христиан и не оскверняли гостию? Разве не похищали христианских детей по ночам – я даже не мог предположить зачем? Образумить меня не могло даже то, что евреи, которых я время от времени видел в Карлсбаде, на вид ничем не отличались от христиан. Хотя я не припомню, чтобы родители когда-нибудь специально взращивали во мне нетерпимость, в разговорах они часто сворачивали на дело Хилснера[6]; о нем оба – с тем особенным удовольствием, с которым невежды смакуют мерзости, – помнили с юности, и я думаю, что это тоже сыграло свою роль в становлении моей ненависти к евреям.
Один случай из тех лет я никак не могу забыть. Я ходил в школу по узкой тропке за полем пшеницы, где мне прежде часто доводилось видеть фермера, который зимой вручную собирал с земли камни. У этого фермера была привычка оставлять на поле нечто вроде сиденья, на которое сам он никогда не садился. Зимой это был деревянный ящик, летом – тюк сена. Однажды я даже видел посреди разбороненного поля маленький стульчик, но, должно быть, жена фермера это не одобрила, потому что больше стул не появлялся. Я тогда не отличался ни любопытством, ни живым умом, и, должно быть, прежде тысячи других загадок оставляли меня равнодушным, но именно эта вызвала интерес. Однажды утром, встретив фермера на тропинке, я набрался смелости и спросил, зачем нужны эти пустые сиденья. «Так это же для нее», – ответил он и какое-то время молча смотрел на поленницу, сложенную у стены сарая метров за двадцать от нас. Стайка галок клевала что-то с земли. Потом он схватил меня за плечо, и я увидел, что глаза его подернуты мутью. «Это для Скиталицы, – сказал он. – Для Свидетельницы, обреченной ходить из Иерусалима в Константинополь, из Ирландии в Казахстан, для вечно одинокой, отлученной от Божьей благодати и человеческого общества, для той, кто наблюдает за всеми, для той, от чьих глаз не скроются твоя вина и твои преступления, для той, кого Бог лишил даже возможности забыться сном!» Он говорил как сумасшедший проповедник, который ходит по домам с брошюрами в одной руке и кружкой для подаяний в другой. Я ушел, решив, что какая-то пропащая душа попросила оставить ей место, где она могла бы отдохнуть, случись ей проходить мимо, и что фермер, увидев ее однажды еще в детстве, с тех пор живет в ужасе и надежде, что когда-нибудь встретит ее снова.