Размер шрифта
-
+

Мельчает - стр. 4

Он подумал.

– Давай две?

– За две меня и электричка устроит, – не думая, улыбнулся я.

Битком набитый болью, он горько вздохнул и, крякнув, завёл мотор.

Следующий час плотный сибиряк с шахтёрскими руками пришпоривал полудохлую «Приору» и со свойственной местному населению общительностью игнорировал скупость получаемых ответов, беспрестанно выпытывая, «как там дела в Питере».

Узловатая трасса тянулась жвачкой со вкусом Turbo. Казалось, ещё немного, и мы упрёмся в очередную гору, лысую, октябрьскую и серую, с коричневым отливом, увенчанную, как петушиным гребнем, рядком то ли берёз, то ли осин, но – резкий поворот – и перед глазами вырастают громадины уже других, кедровых предгорий. Поворот за поворотом мы чередуем подъёмы со спусками, мягкими, как запах шишковой смолы. Редкие бурундучьи спины мелькают молниеносными полосками вдоль дороги.

Когда слева потянулась Кóндома, я окончательно протрезвел. Этот приток Томи, с обеих сторон ограждённый пышными вереницами деревьев, в детстве казался океаном.

Таксист не умолкал.

– …Я сам тут родился, на во-о-он том берегу, в Ашмарино…

Я вздрогнул. В десять лет вместо «Ашмарино» мне неизменно слышалось «Кошмарино». Таксист кольнул десятилетия не подававшую признаков жизни нейронную связь. Только сейчас я понял, что заключено для меня в этих усеянных таёжной растительностью горных рельефах, наползающих друг на друга, как огромные разноцветные медвежата. Я понял, что никогда не был здесь осенью.

Детство – самая тяжёлая пора. С расстояния лет кажется, что это счастливейшее в жизни время. Но многие ли хотели бы вернуться туда, где при абсолютной свободе духа ограничено каждое движение тела и нет места для решений? Я хотел.

Когда я открыл дверь гостиницы в Осинниках, уже стемнело. Через пятнадцать минут, едва разувшись, я упал на кровать и погрузился в крепкий, стыдный сон.

Обычное моё воскресенье – крайне необщительный и малоподвижный день. На сей раз было иначе. Выйдя из сна, я поймал себя на мысли, что лежу в позе, в которой всегда просыпался отец. Однажды после обеда мама вошла в спальню, где застала его именно так – лежащим на спине, со сложенными под головой руками, в задумчивости глядящим на люстру.

– Ко-о-оль, – протянула она вкрадчиво, – а чем ты занят?

– Думаю, – хмуро ответил отец, не отрываясь от потолка.

– А давай я за тебя подумаю, а ты за меня в магазин сходишь?

– У меня очень тяжёлые мысли, Нинуль. Боюсь, ты не выдержишь.

Наверное, сам не планируя того специально, отец учил меня почитанию собственного Дела и служению ему даже в ущерб прочим своим устремлениям. Первый, ещё небольшой, разлад с жизнью настиг меня лет около двенадцати, и причиной ему, как я понял много позже, стало отсутствие этого самого Дела. Я дурел в потугах применить к чему-нибудь килотонны неупорядоченной, бесформенной энергии, но выходил лишь пошлый пубертатный бунт. Осознать эту рьяность как проклятье таланта я тогда не мог, как и уже устоявшуюся к тому возрасту эгоистичную привычку манкировать интересами и желаниями окружающих. Исключение из этой крепкой нормы произошло всего однажды. Да и то весьма условное.

Страница 4