Размер шрифта
-
+

Маятник жизни моей… 1930–1954 - стр. 77

Шевельнулись в сердце забытые воспоминания. Мне 27 лет, ей – 24. Ницца. Сквозь зеленые шторы проник в спальню ослепительный луч южного утреннего солнца. За окном певучий голос торговки выкликает названия рыб и долго тянет последнюю высокую ноту. В соседней комнате лежит муж Софьи Николаевны Платон Луначарский, психиатр. У него на голове огромный тюрбан – повязка после операции, сделанной Дуайеном[182]. Нож Дуайена вскрыл в его мозгу какой-то абсцесс и на несколько лет отсрочил конец. Но попутно срезалось что-то, обезглавливающее его истинную личность. Снизился уровень душевного развития, желания, вкусы.

В комнату мою вошла С. Н. – тогда Соня, с белокурой головкой, с нежными красками лица, с серебристым полудетским голоском. Правдивые, пытливые каштанового цвета милые глаза со следами слез смотрят с мрачной безнадежностью. Нежно целую ее голову, лицо. Она плачет и сквозь плач говорит:

– Я не знаю, где теперь Платон. Я не узнаю его. И он меня как будто забыл. Расспрашивал сейчас, какой сегодня обед. Я сказала. А он рассердился: “Не умеешь повкусней рассказать”. Разве это Платон? Никогда он не придавал значения еде, теперь только о ней и думает. Ни обо мне, ни о Татьяне (дочь грудного возраста) не задает даже вопросов. Ничто ему не интересно. И бывает циничен… Боже мой! Разве это Платон?

Тем не менее, с величайшей преданностью провела она возле останков его личности те годы, какие подарил ему Дуайен. И потом, когда вошел в орбиту ее сердца П. Г. Смидович[183], ей нелегко было изменить памяти Платона. Об этом знаю от друга Софьи Николаевны – старичка- переводчика Никифорова. Он, зная мою близость к жизни С. Н., сказал незадолго до ее второго замужества:

– Трудно ей, бедняжке. Хочется единобрачия, посмертной эдакой верности и чтобы жить только для идеи. А натура женственная. Требует своего. Молодость еще не зажила, кровь молодая. Ну и сердце нежное. Словом, влюбилась и мучается.

10 марта

Только тогда, когда человек полюбит трудное, неудобное, maximum напряжения, minimum отдыха – начинается внутреннее делание как путь, а не как отдельные короткие подъемы над низами плотоугодия.

В поэзии Даниила есть дозорная башня (недаром один цикл у него называется “Дозором”). С этой башни ему дано взором проникать в отдаленное прошлое народов. Он переносит читателя чарами созвучий и магией воскрешения прошлого в Индию, в Египет, в шумеро-аккадскую культуру.

Эта часть его стихотворчества мне по-особенному волнующе близка. Мне также свойственно перевоплощаться в человеческие существования далеких эпох далеких стран (иногда христианин в дни Колизея; дочь Плотника в Энгадди

Страница 77