Маятник жизни моей… 1930–1954 - стр. 56
Проезжая мимо Гранатного переулка[132], подумала: “Там Ольга”. И сейчас же встал вопрос: где – там? И прозвучали строки покойной сестры:
Да, так. И даже не больно уже, как было зимой. “Мир Египту и всем усопшим странам, и тебе, Ниневия, и тебе, Вавилон.” Если суждено воскрешение нашей отмершей душевной связи – да будет! Но после того, как О. не пошла навстречу моим попыткам нарушить ее молчание, новые попытки стали для меня невозможны. А сегодня я увидела, что даже умерло желание желать, чтобы было иначе.
Полное горячей, бескорыстной, нежнейшей любви письмо Дионисии. В каждом письме тревожится и печалится обо мне. Она – живущая на каторге.
Красные яички. В четырехгранной форме сладкий творог с маслом – Пасха. Приземистая ритуальная булка – кулич. Игры. Детство. Традиция. Детские восприятия Божества. Сладко и уютно совмещается с этими яствами (тут же задняя нога свиньи – окорок) – самое трагическое, что было в мире, – распятый людьми Бог. Торжественная и нарядная плащаница, вся в цветах.
О, до чего нужно душе иное восприятие, иная форма, иное исповедание в этой области.
Вечер. Весенний. В какой “и счастливых тянет вдаль”[133]. В долгой “стоянке” под сводом нестерпимо душного пенсионерского распределителя отметила в очереди чистенького розового старичка. Вспомнились при взгляде на него слова Москвина: “Лицо хорошее. Одет чисто”. Лицо не то чтобы хорошее, для этого оно было чересчур холеное, хитроватое и самодовольное, но хорошо выбритое, хорошо вымытое, что в нашей очереди представляло уже незаурядное явление, особенно принимая во внимание хорошую (а не какую-нибудь чудаковатую, или протертую, или грошовую) шляпу, легкое хорошее летнее пальто, а не размахай или утильсырье. И перчатки. У стола менялись пропуски, узнала, что это профессор Железнов[134]. В юности были вместе в одной партии, “но в мире новом (в мире старости) друг друга они не узнали”[135]. Вспомнилась его жена Нина. Красота человеческого лица, человеческого существа имела надо мной в те годы необъяснимую власть, как и человеческий голос в пении Нины. Восемнадцатилетняя, белокурая, архангельски прекрасная девушка, тогда еще Нина Петрусевич, пленила нас с сестрой своей внешностью до того, что встречи с ней по партийным делам отмечались как события в нашей жизни. Эти события трактовались тогда как греховные. Но грех был сильнее нас. И остался от него только огромный след, как позднее от картинной галереи в Милане, где я чуть с ума не сошла от потрясения перед красотой Магдалины и Мадонны, перед человеческой Красотой, понимаемой именно так, как я ее понимала. Я и Рафаэль. И Тициан. И Винчи. И еще моя сестра. Мы были в высшей степени одиноки в нашем чувстве красоты в киевском затоне, в среде, где по стенам висели приложения к “Ниве” “Дорогой гость”. А Нина Железнова являлась для нас вдвойне очаровательной – и как прекрасная картина, и как идеально чистый служитель идеи “Братства, Равенства, Свободы”.