Маятник жизни моей… 1930–1954 - стр. 52
Не только теперь в старости, но и в молодые годы при более или менее недурной наружности (если не учитывать плебейской коренастости и рано деформировавшей фигуру толщины) я не умела и не хотела уметь так одеться, чтобы не делать антиэстетического впечатления вычурности. Но какие-то шляпы пирожком, случайные платья, ветхость, небрежность, линючесть одежд, наверное, кому-нибудь тоже давали от меня такие впечатления, что хотелось “плакать”. Помню – дядя Петр Федорович, чувствительный к женской красоте, возмущенно сказал однажды:
– Красивая ты девушка, Варя. А не понимаешь, что лифчик надо потуже носить, ходишь как кормилица.
Изящный парижанин Пети, муж моей приятельницы тех времен – Софьи Григорьевны[118], воскликнул однажды с искренним возмущением:
– Mais comment peut on se défigurer comme ca[119].
И я сама в обществе чужих людей чувствовала себя карикатурой. Мне казалось, что все учитывают недостатки моей фигуры. Только после того, как друг Надежда Сергеевна[120] изобрела для меня сарафанное одеяние, я стала чувствовать себя самой собой и перестала стесняться своего вида. А кроме того, с годами я закалилась и мне стало почти все равно, какое я произвожу впечатление.
…Не знаю, зачем я об этом разболталась. Это так неинтересно, и совсем не об этом хочется писать. Повлекли куда-то ослабевшую нить воли смешные ассоциации.
…Все, кроме ангелических или одухотворенных полетом мысли лиц, напоминают каких-нибудь зверей – или даже какие-то предметы: утюги, корыта, кувшины (только дети и молоденькие женщины – цветы). Я себе напоминаю бегемота. Ляля[121] – сестра Вадима, степная лисичка. Сколько женщин – кур и мужчин – собак, козлов. Верно лишь то, с чего я начала: “Некрасивость обязывает к особому стилю”. Лучше же всем – когда человек совсем не думает о стиле, заботясь только о чистоте своих одежд и их целости, но бессознательно не допускает чудачеств и безвкусности.
Так часто я употребляла слово “великое, великая, великие” – и только к концу жизни поняла, что все со мной бывшее – обыкновенное или ниже обыкновенного. И всего этого было мало, чтобы выковать настоящего человека. И нужно мне еще несколько жизней, чтобы стать в ряды человечества, где – ну, скажем, хотя бы Миклухо-Маклай, или – забыла ее имя, англичанка, которая уехала к прокаженным[122], или Иван Каляев[123] – не говоря уже о подвижниках и бескорыстных искателях истины и творцах в области искусства, не щадивших для него самой жизни, – как Гоген, Бальзак, Винчи, Микеланджело.
Есть минуты, когда я живо чувствую унизительность своего положения “на чужих хлебах”: эти минуты обуславливаются холодком или требовательностью со стороны тех, на чьих я хлебах. Если бы не было этих условий, я бы легко и беспечно ела чужой хлеб. Может быть, потому, что нет у меня грани между чужим и своим (она есть, но очень поверхностная, привитая привычкой и юридической необходимостью). Когда у меня в доме жил кто-нибудь – дни, месяцы или годы, это все равно – мне ни разу не приходило в голову, что эти люди на “чужих” хлебах, живя у меня. Может быть, этого не думает и Людмила Васильевна