Лжедимитрий - стр. 4
Восток все более и более брезжется… Предметы становятся явственнее. Предрассветный ветерок шевелит седыми космами волос, выбившимися из-под колпака старухи, который в виде чулка свесился на сторону.
Дитятко мое… сыночек мой рожёный… не нагляделися на тебя глазыньки мои старые, не насытилася тобою душа моя матерняя, дитятко мое, атаманушка… А давно ли, кажись, я тебя на рученьках носила, в зыбочке качала, песни казацкия над тобой певала? Опять уходишь ты от меня – ведешь свое войско хороброе… О-о-хо-хо! Горюшко мое горючее, житье мое плакучее…
– Се мати Заруцького, – шепчет один из путников.
– Так, надо полагать, сам Заруцкий в стане? – шепчет другой.
– Та вже, мабуть, сам.
Старуха скрывается за пригорком.
– От баба так баба! Усих чертив перелякала. У матушку й сынок вдався.
– А что – молодец?
– А то ж! Такий головосика, що чертови й хвист одруба. А из себе мов дивчина гарный.
– А Корела?
– Овва! Се таке маленьке, пыкате та кирпате, та усе подряпане й порубане, а як на коневи – то й чертови тертого хрину пиднесе.
– А нам не лучше ли до коней воротиться?
– Та й вернемось… не забаром и весь стан прокинеться.
И они тихо поползли к своим коням.
Утро наступало быстро. Стрижи уже вылетали из своих маленьких нор, чернеющих в круче, словно пули из дул, и с писком спешили на работу – ловить мух, мошек и всякую иную мелюзгу, для которой и крохотный стриж представляется страшным чудовищем. Вылетало и выползало на работу все живое – летучее, ползучее, красивое и некрасивое… Заговорили кусты, трава, небо, Дон…
Очерчивалась задонская даль – ровная, местами всхолмленная, окаймленная песчаными буграми. Темная поверхность Дона синела все больше и больше. Влево выдвигались меловые горы, вскрапленные темными пятнами, и вершины их уже золотились, словно маковки церквей. Не заставило себя ждать и чародей-солнышко: золотая кисть его скользила по вершинам гор, по верхушкам деревьев, по распущенным крыльям мартына белобрюхого, тоже вылетевшего на работу, – и все оживало и преобразовывалось под этой кистью великого художника. И откуда взялись эти краски, тени, красивые изломы линий, живописные очертания? Кто разом просыпал на землю, на леса, на воды эти миллионы звуков, эту нестройную, но глубоко чарующую разноголосицу жизни, счастья, страданий?
– Тю-тю, москалю! Ха-ха-ха!
– Ты что смеешься?
– Та як же ж не смияться? От москаль! Мов квочка на яйцях, так вин на консви сидит… – Тот всадник, что это говорил, красиво, молодцевато сидел на вороном коне, поглядывая через плечо на товарища. Высокая меховая шапка заломилась набок. Красная верхушка ее горела, точно мак. Из-под шапки, словно грива, свешивался черный чуб, перекинутый за ухо. Смоляные усы висели книзу. Из-за цветной, расшитой яркими шнурами накидки торчали громадные пистолеты, длинные ножи. Широкие плечи перекрещивались ремнями, на которых болтался целый арсенал всякого оружия. Длинное ратище у самого копья перевито красною лентою «из дивочои косы – на не забудь». Голубые, широкие китайчатые шаровары попачканы дегтем и прожжены порохом… А лицо доброе, открытое, с веселыми серыми глазами…