Любовь, смех и хоботы - стр. 21
‒ Ну, давай! ‒ она выдергивает пакет из моих рук и подносит ко рту.
В фильмах часто используют такой приём, когда главный герой смотрит на героиню, и вдруг всё исчезает ‒ люди, звуки, ‒ остаются только он и она.
– Это просто невыносимо! Ты можешь не перескакивать с одного на другое? В каких ещё фильмах?
Мама, да помолчи ты, наконец!
Так и со мной: как будто кто-то перевернул город на бельевой верёвке вверх тормашками, и всё, что болталось, чертыхалось, двигалось, звучало по-разному, ‒ всё осыпалось, затихло, остались только мы вдвоём.
Воздух проходит через щёлочку её пухлых губ, заставляя трепетать пакет и меня. Между бровями и на лбу собираются смешные морщинки, когда она сосредоточенно, с шумом выдыхает, и расправляются, когда она набирает воздух для новой попытки. Пффф… Пффф… Пффф…
Непрямой массаж для моего давно остановившегося сердца. Пффф… Пффф… Пффф…
Наконец пакет, наполненный её дыханием, раскрывается.
– Ну вот, красота! – говорит она и улыбается. – Эй, только мои пельмени в свой пакет не надо засовывать! Нормально ты так под шумок…
Мир снова возвращается на бельевую верёвку. Я что-то говорю, какой-то бред, изо всех сил стараясь её рассмешить: про то, что моя сметана и её пельмени – идеальная пара, про барсучьи шишки и сосновый жир (ой, наоборот), про то, что сохраню её дыхание на память, заморозив пакет.
Она смеётся, запрокидывая голову и обнажая ровные, аккуратные, чуть желтоватые зубы.
– Прибабахнутый ты какой-то, но симпотный. Я помчу, а то перерыв закончится. У нас строго с этим. За опоздание ‒ штраф в половину дневной зарплаты. Я тут рядом в белорусском трикотаже работаю. Телефончик запишешь? Тебя как зовут, кстати?
– Павел, можно Паша.
– Красота! А я Ленка. Вот и познакомились. Пиши.
Она диктует, а я так и записываю: «ЛЕНКА КРАСОТА».
Я возвращаюсь домой в трамвае, крепко прижимая к груди пакет со следами её губной помады. В пакете банки с барсучьим жиром, окрашенным в зелёный цвет сосновыми шишками, и подарок для мамы ‒ ночная сорочка в мелкий цветочек из мягкого белорусского трикотажа.
Я еду с закрытыми глазами, чтобы город, раскачивающийся на бельевой верёвке в такт железным колёсам, не мешал сменяющим друг друга мыслям.
Я думаю обо всём подряд.
О Ленке, конечно, думаю. О том, с каким наслаждением она, наверное, снимает после работы колючее бельё, и с каким бы удовольствием я потёр ей надавленные за день лифчиком места.
О маме, которая злится, потому что не может ходить, ‒ если она сможет ходить, сможет ли она и перестать злиться?
Об отце, не оставившем мне шанса устроить свою жизнь дальше границ того самого раскладного дивана, который он, уходя, хотел забрать, ‒ интересно, жалеет ли, что не забрал?