Любимая песня космополита - стр. 1
– Кажется, я слышала взрыв… Как раз перед заходом солнца.
– Наверное – эхо, – сказал он, оторвав взгляд от исписанного мелким почерком листа бумаги. – Какой-нибудь обвал в горах… Принеси ликера!
– Ты дописал! – догадалась она и тут же радостно предложила: – Может, тогда лучше шампанского?!
– Нет, – произнес он. – Сегодня нельзя праздновать. Полнолуние! Сегодня можно лишь напиться.
Он сдвинул только что законченную рукопись на край красного пластмассового столика и, обернувшись к морю, закурил.
– Он все равно не смог бы здесь жить… – шептали его губы.
А с неба на террасу лился желтый лунный свет, и где-то далеко выл волк.
Эпиграф вместо эпилога
Это был прекрасный город. Единственный в своем роде. Двумя величественными горами он был прижат к теплому южному морю. Вычурные домики, отели, магазины начинались в десяти шагах от линии прибоя и поднимались на тысячу метров вверх.
Однажды я забрался достаточно высоко и оттуда около часа любовался невероятным сказочным видом – эти домики, как зверушки, пришедшие на водопой, терпеливо стояли друг за другом, с завистью заглядываясь на корабли, катера и даже мелкие рыбацкие лодки. Ярко светило солнце, и земля под его лучами безропотно испаряла солоноватую приморскую влагу. Было утро, и испаряющаяся влага превращала воздух в перламутровое стекло. На моих глазах низенькие одноэтажные домики тяжело вздыхали известняковыми боками и спросонья щурили узенькие оконницы. Кипарисы потягивались и подравнивали свои ветви. А вышедшие на улицы люди казались медлительными, нехотя плывущими по воздушному течению птицами.
Это был чудесный город. Немилосердная жизнь гоняла меня по десяткам городов, по высокомерно насупленным столицам великих государств, по разоренным и процветающим селам, по равнинам и по взгорьям, но все эти мытарства, во время которых мне несколько раз приходилось менять военную форму, остаются грудой скомканных впечатлений на одной чаше весов. А на второй – в сиянии южного солнца, окаймленный ожерельем гор и пронзительной синью моря, лежит этот город, единственный встретившийся мне МИРНЫЙ город. Город, освободивший меня от того, что казалось мне неизбежностью – от необходимости пожизненно и посмертно принадлежать той земле, по которой ты идешь.
В этом городе я стал потихоньку избавляться от единственной своей болезни – от врожденного абсурда моей жизни. Эту болезнь я получил по наследству, и, мне кажется, я имею право винить ее во всем, что происходило со мной. Этот абсурд начался незадолго до моего появления. Начался он со случайной встречи моей будущей матери – палестинки по рождению, и отца – польского контрреволюционера, сосланного в Сибирь. Они были вместе несколько дней. Потом Адель, так звали мою мать, взяла у Мечислава, моего отца, адрес его родных и каким-то чудом добралась до Польши, где и произвела меня на свет. Проведя в Польше целый год, она исправно кормила меня грудью, но однажды в один день собрала вещи и, оставив меня, уехала. Позже мои польские родственники объяснили мне, что она уехала сражаться с евреями, которые в 1948 году с благословения Сталина создали свое суверенное государство на палестинской земле. Больше я не видел своей матери. А отца помню только по фотографиям, которые показывала мне бабушка. Мы как раз в то время уезжали в Америку, и бабушка пересматривала семейные фотоальбомы, решая, какие снимки брать, а какие выбрасывать. Она очень спешила уехать, предвидя, какие в скором будущем выстроятся очереди перед посольствами развитых стран. Правда, бабушка признавалась потом, что мы поспешили. Можно было пожить в Польше еще лет пять-шесть, но, как говорят на родине отцовской ссылки, – «после драки кулаками не машут».
В Америке я получил достаточное образование, чтобы иметь обо всем собственное суждение. С Америкой же связано мое первое и, слава Богу, последнее великое заблуждение о сути патриотизма. Поддавшись на «патриотические» воззвания, я оказался в первом эшелоне ограниченного контингента американских войск во Вьетнаме. Плывя по океану, мы пели прекрасные бравурные песни. Чувствовали себя героями-конкистадорами. Мы плыли защищать хороших вьетнамцев от плохих вьетнамцев. Но мы-то не знали, что внешне хорошие вьетнамцы ничем не отличаются от плохих, как не отличаются внешне и хорошие американцы от плохих американцев. Прозрение пришло ко мне, но прежде я убил несколько «плохих» вьетнамцев, укокошивших моего приятеля. С трудом я тогда избавился от поразившей меня первобытной бациллы мщения.