Луна с правой стороны или необыкновенная любовь (сборник) - стр. 16
Вот что он рассказал за чаем:
– Ты знаешь, кум, как я жил до революции? Конечно, знаешь: я имел тройку хороших лошадей, пару коров, штук сорок овец, пары три свиней.
Ну, об этом тебе нечего говорить: тебе хорошо известно было моё хозяйство. Но как, кум, пришла революция, так всё перевернулось кверху дном, но этого мало, что перевернули кверху дном, всю душу вытрясли и сделали её дырявой, как решето. А кто сделал-то, а? Ты думаешь, кум, сделали на людей похожие, а?. Нисколько. Сволочь какая-то, вроде твоего бывшего работника Акима. А теперь попробуй, подойди ты к этому он тебе покажет кузькину мать. Да что тебе, кум, говорить-то – ты его хорошо знаешь. – Отец не возражал крёстному, а только охал, сопел, да всё время растирал поясницу. А крестный всё больше и больше горячился (попади крёстному сейчас сосед – горло переест и кровь до капельки высосет): – Только выйду я из дому на улицу, и сосед из своей закуты тоже на улицу и стоит против меня, подкашливает, а когда прокашляется, повернёт ко мне рябую свою рожу и начнёт осклабляться: – Дядя Степан, а, дядя Степан, как весна-то ноне, хорошая будет? – Меня так всего и подмоет. Ну, думаю, сволочь, к чему-нибудь подъехать, подобраться норовит, но всю злобу – так вот и зарезал бы его – скрываю и тоже улыбаюсь: – Да, Господь её знает, должна бы быть хорошей, Василь Андроныч. – Тут отец захрипел, затряс бородой. – Ишь ты, кум, как его величаешь. Хе-хе. Это будет не тот самый Васька Коульбарс, который жил у помещика Ширяева телохранителем ещё в пятом году? – Крёстный радостно встрепенулся: – Так ты его знаешь? Он самый, сволочь! Здоровый верзила, носастый и с золотухой на шее, благодаря этой золотухи-то и на войну не пошёл, а то, всё может быть, там и остался бы… – Хе-хе, – скрипел отец и тряс рыжей бородой, – он в пятом году чуть барина, Николая Петровича, в могилу не вогнал, еле отлежался. Он, этот Васька-то, телохранителем служил у него и всюду его сопровождал. Едут они раз через вершину Суров, барин-то в откидной коляске, а Васька-то в седле за ним следом; видят, навстречу два волосатых студента идут и в руках свёртки держат. При виде этих студентов-то у Николая Петровича вся душа затряслась: подкатят, думает, один свёрточек под коляску и кончено всё[15]. Но ничего не сделали, а только очень внимательно посмотрели на барина и коляску пропустили, а Ваську остановили и, было, повели с ним такую речь: – А ну-ка скажи, любезный, какого будет режима твой барин?.. – А он, как услыхал „режима“, как дёрнет лошадь и пошёл за барином, а когда нагнал коляску, барин-то у него и спроси: – Что они с тобой, Василий, говорили? А он вместо того, чтобы сказать, что спрашивали: „какого режима“, бухнул: – Резать велели, ваша милость. – Тут барин не выдержал и так ахнул, что от страху случилось с ним страшно неудобное и его всего мокрого и вонючего привезли домой… А кучер коренную лошадь загнал насмерть. Вот какой он был прохвост. Хе-хе. – Это он нарочно переврал, – отставляя в сторону стакан, сказал крёстный и многозначительно добавил: – Сволочь! – (Сейчас крёстный был очень похож на Николая-угодника, и лысина у него блестела от капель пота.) – Теперь воля у них: что хотят, и делают, – хватаясь за поясницу, простонал отец. – Что же он с тобой сделал? – Крёстный стал передавать дальше: – Что сделал? Стоит и издевается, мерзавец: – Скоро, наверное, сеять будете, дядя Степан? Семян, наверно, у вас много. – А то: – А жеребец у тебя, дядя Степан, хорош, я всё время на него с радостью смотрю. – Как он это скажет, так у меня всё сердце оторвётся и ноги подкосятся; ну, думаю, деловито, сволочь, подъезжает, прямо к жеребцу метит, уведёт, как Бог свят, уведёт. И увёл, – правда, не он, а его же комбед: он председателем был этого сборища. А я ли ему не угождал, – скрепя сердце, угождал! Как он только бывало скажет: – Дядя Степан, жеребец хорош, – так я ему, чтобы угодить, чтобы он, мерзавец, не мучил меня, немедленно приказываю снохе или сыну отнести пуд мучицы, пшена или картошки, а то и свининки… – Отец снова захрипел: – Уважал; значит, чтоб к жеребцу не подъехал. Хе-хе. А он и на уважение наплевал, нахаркал, можно сказать. Хе-хе… – А крёстный продолжал: – А он, Васька-то, как слопает чужое-то, так снова: – Дядя Степан, а дядя Степан, уж больно у тебя жеребец хорош. – Так, мерзавец, до самой весны и промучил, а потом и отобрал к пахоте, а с ним и кобылу: жеребца отдал солдатке, а кобылу – вдове. Да-а, чуть не помер я с досады, свет мне не мил, руки хотел наложить на себя. Увидал я его и говорю: – Зачем ты меня, Василь Андронович, ограбил, крест снял, по миру пустил. А? Грех тебе будет. Я ли тебя не кормил всю эту зиму! А? – А он стоит и нахально рябую рожу свою улыбкой маслит, а бельма свои непутёвые на небо, на облачка лупит. – Насчет греха, говорит, мы маленько обождём, а насчёт твоего упрёка, что ты меня зиму кормил, я тебе, дядя Степан, отвечу: зря это ты говоришь. Я ведь у тебя ничего не просил, а ты сам таскал. – Тут уж я не выдержал: – Да ты бы с голоду околел, как червь дождевой, ежели бы не я. – А он: – Значит, дядя Степан, тебе было жалко меня? – Я плюнул на его слова и ушёл к себе в дом. Так он меня промучил до самой весны и перетряс всю мою душу, все косточки перемял. Показаться из дому не давал, мерзавец. Бывало, как только увидит меня, так и скривит рябую свою рожу: – Дядя Степан, корова у тебя не холмогорской породы? – А когда жеребца свели со двора, он на другое закинул удочку: – Дядя Степан, жнейка у тебя уж больно хороша. – И так без конца. А вот недавно последнюю штуку выкинул: стою это у дома-то и дно у бочки кугой подконопачиваю – текла уж больно – и так увлёкся работой, что даже не заметил, как со двора вышла поросная свинья, а он, Васька-то, заметил и кричит мне из своей избы-то: – Дядя Степан, да у тебя свинья есть? – Как он это сказал, так у меня и ноги отнялись: ну, думаю, теперь всё пропало, вот тебе и дождался поросяток.