Литературоведческий журнал №41 / 2017 - стр. 9
Но, конечно, не один «Доктор…». Платонов, Булгаков, Зощенко, проза Мандельштама и Цветаевой, Гроссман, Солженицын, Шаламов и многие другие (когда начинаешь перечислять, дух от счастья захватывает).
Теперь изменим русло нашего разговора. Причем, как мне кажется, в сторону несколько неожиданную. Однако без этого понимание темы «Русская Литература – Русская Революция» будет далеко не полным. Речь пойдет о том, как и почему, создав тип «лишнего человека», модальной личности альтернативной «Вселенной», литература сразу же взялась за его уничтожение и достигла успеха. – Кстати, этот успех был юридически оформлен в первой советской Конституции (июль 1918 г.). Лишние люди образовали в ней категорию «лишенцы». Впервые в юридической истории появилась социальная группа, которой был присвоен каталог запретов. То есть ее наделили не объемом определенных прав, но – бесправья («нельзя», «запрещается», «не разрешается» и т.д.).
Итак, образ «лишнего человека», скажем в который раз, – центральный в диспозиции культуры «золотого века» нашей истории – XIX (говоря языком Карла Ясперса, русское «осевое время»). И как только «лишний» явился на свет, Литература принялась изживать его. Подобно Тарасу Бульбе, убивающему своего сына Андрия («я тебя породил, я тебя и убью»; а ведь этот гарный хлопец – Андрий, не Гоголь – был тоже «лишний человек»). Контрнаступление начал «проклятый хохол» (Розанов о Гоголе: «Ты победил, проклятый хохол» – так Василий Васильевич приветствовал Великий Октябрь). На Чацкого, Онегина, Печорина он обрушил «мертвые души», свинские рожи. Ими, этими «мертвяками», покрылась вся Русь. Как снегом засыпало. А затем явился умелец покруче – Лев Толстой. Заставив весь мир «плакать» над образами своих «лишних» (Андрей – тоже Андрий, Пьер, Анна Каренина, Лёвин, Нехлюдов и др.), утопил их затем в народности (да-да, той самой, уваровской; хотя впервые это слово произнес князь П.А. Вяземский).
У Чехова же от «лишних людей» остались болезнь, серость, безысходность. «Чеховский интеллигент» – это ведь то, чего боялся Константин Леонтьев. Это – «средний европеец, как идеал и орудие всемирного разрушения». Это – «вторичное смесительное упрощение» или «упростительное смешение». Это – унылое и беспросветное существование…
Но эпоха подлинного имперсонализма настанет после 1917 г. Маяковский: «Единица! Кому она нужна?! Голос единицы / Тоньше писка / …Единица – вздор / Единица – ноль» и т.д. Единичность, индивидуальное отрицается во имя «Мы» – не «Я», но «МЫ». Схожее мы обнаруживаем у Замятина – «ВСЕ» и «Я» – это единое «МЫ», «МЫ» от Бога, а «Я» от диавола (другое дело, что Евгений Иванович сам так не думал, он «отражал» новую реальность). Ну и, конечно, Платонов («Котлован», «Чевенгур» и пр.). О нем точно сказал Бродский: «Платонов не был индивидуалистом, ровно наоборот: его сознание детерминировано массовостью и абсолютно имперсональным характером происходящего». Мир Платонова – это «неодушевленная масса», без истории и времени, «фиктивный мир», «бытие в тупике» (а соединив Бродского с Дмитрием Галковским, одним из лучших отечественных писателей нашего времени, получим – «бытие в бесконечном тупике»; не правда ли хорошая метафора для победившего в ходе Революции и строительства тоталитарной диктатуры имперсонализма?).