Размер шрифта
-
+

Лель, или Блеск и нищета Саввы Великолепного - стр. 65

Страдал и замыкался в себе, словно у меня не было другого способа отстоять даже не то чтобы свое достоинство, но вообще – право на существование.

И конечно, я вновь и вновь тянулся к отцу, предпочитая твердые, установившиеся мужские отношения, пусть и ограниченные известными рамками, безбрежной стихии экспансивной материнской любви.

Но отец вскоре умер, и мною целиком завладела мать, как я уже сказал, любившая принимать позы, устраивать сцены и всюду таскавшая меня с собой – по друзьям, знакомым, а главное, единомышленникам и соратникам. Чаще всего мне этого отчаянно не хотелось – особенно я чурался соратников, носивших косоворотки и сапоги, невыносимо скрипевшие и вонявшие дегтем. Соратников, всем недовольных, обозленных и не принимавших той блаженной отрады, которую я уже тогда считал главным свойством жизни и содержанием своих рисунков.

Позднее из этой отрады я тоже вывел принцип, но не идейный, как у матери, а эстетический, отчасти даже гедонистический, побуждавший меня искать в жизни прекрасное, достойное наслаждения, любования и воплощения на холсте (хотя казачков с шашками и нагайками, разгонявших уличную толпу демонстрантов, я тоже умел изобразить).

Итак, мать распоряжалась мною. Но я вынужден был подчиняться, чтобы мое нежелание всюду за ней следовать не было истолковано как зарождающийся протест – протест против ее привычки вечно повелевать, мною командовать и распоряжаться, словно своей собственностью.

А протест зарождался по мере того, как я из ребенка превращался в подростка и для меня начиналась пора отрочества. Несчастная, безотрадная (если не считать живописи) и бесплодная пора, недаром Толстой называл ее пустыней – пустыней отрочества. Точно сказано (как всегда у Толстого). И меня защищало от нестерпимого зноя этой пустыни лишь одно – мои рисунки и вообще рисование, возня с красками, наполнявшие мою жизнь восторгами творчества – вопреки тому опустошению, которое приносил возраст.

Этюд шестой

Здесь живут иначе

И вот десятилетним подростком Тоша попал в Абрамцево, куда их с матерью пригласил Савва Мамонтов, знакомый им по Парижу, шумный, говорливый, скорый на шутки, так и норовящий ввернуть какое-нибудь словцо: «Милости просим. Не пожалеете. Коммуной там, правда, не пахнет… гм, но зато ручаюсь, что пахнет скошенным лугом, тинистыми прудами, верхним и нижним, и лягушками. Впрочем, не уверен, что они пахнут, зато квакают превосходно, как… самые настоящие лягушки. Словно примадонны на сцене. Заслушаетесь. Ха-ха-ха!»

Летом тысяча восемьсот семьдесят пятого года мы откликнулись на приглашение и побывали в Абрамцеве. Затем стали туда наезжать и там гостить, убедившись, что хозяевам это не в тягость и они нам искренне рады. Более того, гости – это у них заведено, это, можно сказать, святое, как отметила мать. Я же при этом еще подумал, и не без иронии: для нашей интеллигенции святым может быть все что угодно, но только не сама святость. Впрочем, вслух я не высказался, поскольку мать сочла бы это дерзостью и вряд ли меня поняла…

Страница 65