Легко видеть - стр. 99
Намеки многих лиц, причастных к эзотерике, насчет того, что наступление эры Водолея (а Михаил тоже как-никак сам был Водолей) приведет к возникновению цивилизации нового типа и нового человека, позволяли Михаилу надеяться, что на какой-то стадии этого великого процесса преобразования человечества могут быть востребованы и его труды. Однако далеко разбегаться в подобных мечтах он себе не позволял, твердо веря в одно: его работа должна продолжаться независимо ни от ее нынешнего успеха или неуспеха, от признания или непризнания в обществе, ни от гаданий насчет того, какая судьба ждет ее после его смерти. Его обязанностью было наблюдать, думать и писать, пока еще имелись силы.
Река быстро неслась у него под ногами, возбуждая слегка устрашающую склонность к потере равновесия, с котором надо было бороться, напрягая волю. Такое же чувство, правда, более обостренное, дважды возникало у него на Ципе. Один раз при взгляде с площадки поверх отвесной скалы на турбулентные возмущения в потоке реки Ципы, переполненной водами дождевого паводка – это было чуть выше ее левого притока с эвенкийским названием Жалю, смахивающим на французское. И второй раз – с острого гребня утеса, напоминающего хребет гигантского динозавра в месте, где Ципа на равных сливалась с Витимом. Рев реки переставал тогда восприниматься только шумом – он перенапрягал опасностью свалиться в бурный поток с высоты десятков метров, пробирая все существо до неведомых прежде глубин. После этого хотелось отдохнуть в тишине, – «Покой нам только снится», – напомнил себе по этому поводу Михаил наредкость простые слова Александра Блока и печально усмехнулся. С этим ощущением несбыточности покоя Михаил отправился в палатку, как будто сразу спать, но однако не очень надеясь уснуть.
В палатке было уже почти совсем темно – не то, что снаружи. Поэтому Михаил не стал писать дневник, отложив это занятие на завтра, и не стал читать при свете фонарика. Обычно перед сном в палатке читала Марина, сначала вслух, для них обоих, потом, когда Михаил засыпал, про себя. Но перед этим она неоднократно проверяла его: – «Ты спишь?» – И он отвечал: – «Нет, не сплю», – даже когда фактически спал, но при этом как-то ухитрялся назвать ей последнее предложение, которое она прочитала. Спустя какое-то время он переставал реагировать на вопрос, и тогда она смолкала, немного сердясь на него за то, что раньше не перестала тратить зря свои голосовые средства. Этот оборот речи вошел в обиход Михаила много-много лет тому назад, больше полувека. Однажды на уроке истории, который вел их удивительный преподаватель Олимпий Станиславович Шемиот-Полочанский, разговор Михаила с соседом по парте был прерван хлопком ладони о ладонь и возгласом: «Горский, черт возьми! Который раз я должен тратить на тебя свои голосовые средства?!» Олимпий Станиславович остался одним из немногих дорогих школьных воспоминаний. Он был настоящий польский пан, шляхтич. Однако внешностью гораздо больше смахивал на испанского идальго дона Кихота Ламанческого – высокого роста, с исхудалым лицом, без бороды и усов, но с тем же свойством некоей отрешенности от реальности, которая была присуща бессмертному герою Сервантеса. Была ли у Олимпия Станиславовича своя Дульсинея, никто из учеников не знал, но похоже было, что он живет один. Какая компания может быть у дона Кихота? Только Санчо Панса, ангел-хранитель, оруженосец. Но своего Санчо у дона Олимпио определенно не имелось. Его отличала негромкая, спокойная и невероятная в те дни культурная речь. Свой предмет, если речь шла о современной истории, он излагал как свидетель и участник всех революционных событий. Конечно, при всем своем несомненном мужестве Олимпий Станиславович знал, о чем ему не следует сообщать, но это он делал прежде всего ради целости и сохранности своих учеников, а не для своей, прекрасно зная, чем чревато проявление слишком хорошего знакомства с действительной историей для любого гражданина прекрасной советской страны. В полной мере они осознали это уже после окончания и школы, и института, но само его школьное прозвище «Папа Лима» выдавало нежные чувства, которые они испытывали к нему как к явному уникуму, хотя почти никому из учителей они нежностей не расточали – ни в прозвищах, ни вообще ни в чем. Как он уцелел, этот удивительный реликт из прошлого, одному Богу известно. Папу Лиму невозможно было представить себе молодым. Ведь он еще в царское время преподавал в гимназии латынь и однажды, обиженный шумом в классе, он им высказался о тех временах: «Мы не говорим, что в царской гимназии все было хорошо, но дисциплины среди учащихся она добивалась!» Да, в то гнусное и все-таки дорогое время их детства и отрочества в школе порядка не было. Страной правил кровавый террор, и если он где-то не проявлял себя в полную силу, на людей уже не действовало что-то внутреннее, самостопорящее, и дети чувствовали это кожей. Давно это было – так давно, что Олимпий Станиславович уже наверняка оказался теперь по другую сторону бытия. Вечный старик и вечный пример, как и Николай Константинович Рерих, которого Михаил тоже не мог представить себе молодым вроде своего любимого деда, на которого в пожилых годах очень походил младший из клана Рерихов – художник Святослав Николаевич. Дед же Михаила был выдающимся каллиграфом, владетелем древнего искусства, в котором все менее и менее нуждалось современное общество и о котором вспоминали разве только в случаях, когда требовалось оформить какую-либо из торжественных поздравительных бумаг в нарочито архаическом стиле. Приобретения цивилизации всегда сопровождались безвозвратными потерями. Каллиграфия, по-видимому, не являлась самой значительной из них, но и ее утрата из общественного обихода заставляла задуматься о цене развития в более общем плане – перекрывают ли новые ценности те, которые были оставлены и забыты? Если судить по итогам развития – вряд ли. Люди век от века не делались счастливей и здоровей. Жизнь, правда, становилась удобней и легче для малой части населения Земли – это да. Для большей же части она усложнялась и не делалась ни спокойней, ни безопасней, ни осмысленней, чем в прежние времена, и дикость из нее никак не уходила. Позорный голод из-за бездумной перенаселенности – равно как и из-за гнусности и эгоизма правителей-тиранов; новые религиозные войны между адептами не только резко отличающихся, но и близкородственных конфессий, повсеместный упадок морали и искусств; гражданская апатия жителей благополучных стран по отношению ко всему, что не связано прямо с их благосостоянием, и фанатично-изуверская активность завистливых и корыстно устремленных сторонников убогих и лживых идеологий, с помощью которых направлялась к грабежу и разбоям основная масса обывателей бедных стран, в которых все от мала до велика ненавидят процветающих «богачей» – вот каковы были общие итоги развития человечества. И это – не говоря о том, что во всех государствах люди всегда дружно портили земли, воду и воздух, а если где-то уже и не портили, то настолько немного, что в глобальном масштабе это пока ничего в лучшую сторону не изменило. Хотя говорить о подобных случаях все-таки стоило, даже надо было звонить во все колокола, чтобы хоть что-то пробуждало общественное и индивидуальное беспокойство – «не спрашивай, по ком звонит колокол – он звонит по тебе!» Но нет – и колокола не дозваниваются. Куда там! Не слушают даже Махатм и Махариши из Шамбалы. Рерихи, посланные ими, так и не достучались ни до кого из правителей. На что тогда может рассчитывать человечество? На свой так называемый коллективный разум? Или на авось? Или на Милость Господнюю? Но разве оно заслужило право рассчитывать на Милость своего Творца, лишь в ничтожно малой степени выполняя свой долг быть с Ним, служить Ему не только в качестве рабов, но и сотворцов? Или согласно Промыслу Божьему так и должно быть, чтобы из миллиардов особей продолжили существование только единицы или сотни, или максимум тысячи высокоразвитых душ – и тем бы ограничился «выход годного» из людского сырья?