Лаз (сборник) - стр. 32
– Да, вдвоем будет лучше, – подхватывает он. – Конечно, лучше.
Поощряемая мягкими его словами, Алевтина не угадывает. Более того, она начинает вдруг спешить – она запускает (как всегда) негромкую музыку, гасит лампы, кроме одной, все это стремительно, быстро, и, хохотнув, скрывается в ванной, оставляя Михайлова один на один с надвигающимся фактом. Он слышит плеск воды. Даже этот плеск сегодня напорист и тороплив. Михайлов сидит в полумраке и в приглушенной музыке, совершенно одетый и совершенно неспособный сдвинуться с мертвой точки. Алевтина сидит уже рядом с ним, она в ночной рубашке, возбуждена, глаза как большие черные вишни.
– Ты что? Решил спать в пиджаке? Может, у тебя фурункулы? – Она смеется.
Он молчит.
– А ну марш в ванную!.. Михайлов!
Она не понимает и вновь не угадывает – да и как угадать? – она целует его; груди под рубашкой ходят; с головы, с коротко остриженных волос каплет вода, Алевтина шепчет:
– Знаешь, а я сегодня очень настроена. Мне кажется, у меня с юности такого не было – ужасно тебя люблю...
И еще шепчет:
– А ты не настроен? Не очень?
Лукавить Михайлову не приходится, тут уж совершеннейшее совпадение того, что думает, и того, что говорит, – да, сообщает он ровным голосом, не очень. Может быть, устал. Может быть, измотан.
– Старенький становишься? – ласково подсмеивается она.
– Может быть, старенький.
Алевтина легко стаскивает с него пиджак, отпустила ему и его усталости ровно одну тихую минуту и опять торопится («А славные я получила сегодня письма – правда?»), распахивает ворот, стаскивает ему рубашку рывком через голову («Ну милый, ну не снимать же мне с тебя брюки – для этого, как я догадываюсь, придется содрать с тебя ботинки!»), и вот Михайлов, не то подталкиваемый, не то упрашиваемый, уже стоит в ванной, под душем, и сверху льется вода, пожалуй, даже холодная. Ладно. Последняя ночь. И Михайлов ловит себя на том, что не станет он сейчас регулировать воду, какая есть.
Они лежат в постели, и она шепчет:
– Только не сразу, ладно? Хочется поболтать. – И Михайлов тоже, в согласии с ней, испытывает после душа желание не двигаться, и отяжелеть, и застыть в недвижности.
Она продолжает. Она шепчет:
– ...Только не думай, что я спятила от стихов и от писем на телевидение – есть немножко, не без того, – но, в общем, плевать, главное, мне с тобой хорошо.
Она вдруг плачет:
– У меня никого нет, кроме тебя.
Михайлов привык к ее преувеличениям, и все же его мало-помалу забирает и греет. Однако, уравновешивая ее красивые слова, он видит себя сейчас со стороны в этой любовной полутьме. Большой и грузный и вмявшийся телом в постель человек; руки этого человека лежат (покоятся) на вместительном животе; лицо с жесткими, практическими, интендантскими складками; и завершают вид свалявшиеся от шапки и дневного гона волосы. Это сделалось и произошло с когда-то худеньким и малокровным мальчуганом, который скудно ел и мечтой которого было иметь салазки на железной основе. Детство всколыхнуло. Михайлов вдруг пугается мысли, что любит Алевтину и что никого, пожалуй, кроме нее, не любил, а жизнь была долгой.