Ладога - стр. 35
– Ты, старик, готовься – выходит твой срок в миру…
В каком миру? Да какой срок? Иль это он грозится так, что смерть Хитрецова близка? Откель сие ведает?
Тот пискнул исполошно и замер, на ноги Чужака уставясь. Я невольно тоже на них поглядел.
Стояли возле ног сына ведьмина две бадьи, доверху чистой воды полные… Бегали по гладкой поверхности блики яркие, дрожали испуганно, будто боялись споров да голосов чужих. И где же он в такую темень родник сыскал?! Неужто и впрямь нежить он?!
Славен бадей не приметил, двинулся грозно на строптивца:
– Ты делать будешь то, что я велю! В верности мне клялся, значит, и слушаться меня должен!
Тот пожал равнодушно плечами, хмыкнул:
– Я? Тебя?
Это уж он через край хватил! Славен – парень незлобивый, но ведь всякой доброте предел есть. Нельзя этак с нарочитым говорить! Ничего, кроме неприятностей, не напросишь…
– Не хочешь слушать меня – уходи отсель! – разъярился Славен.
За дело разъярился – я б на его месте вообще с наглецом схватился в поединке, да раз-навсегда выяснил, чья правда верх возьмет…
– Утром уйду. – Чужак отвернулся и пошел в свой темный угол.
Медведь его недоуменным взглядом проводил, а Лис лишь покрутил пальцем у виска, дескать – что с умалишенным разговаривать…
Я ночь худо спал – метался в сомнениях и страхах пустых, о Чужаке думал. Веяло от ведьмина сына силой большей, чем у Славена была, только разобрать я не мог, откуда она у него да какова. Казалась сила его Кулле сродни – ветру вольному, бездумному, который и добро и зло в одно смешивал да нес-веял по белу свету – кому что достанется… Видать, обучился Чужак ведовству у матери, получил силу от ее знаний, а управляться с этой мощью толком не умел. Это что глуздырь годовалый с ножом острым охотницким балующийся, – иль себя, иль других, а непременно порежет…
В коротких сновидениях, что наплывали иногда, мерещились мне разные ужасы. То огромные, похожие на волков звери рвали на части чье-то тело исковерканное, то темными, зловещими тенями метались перед глазами блазни, то огромная фигура Чужака склонялась надо мной и спрашивала: «Хочешь, сниму капюшон? Хочешь?» Спокойный сон лишь под утро меня одолел, а проснулся я все же других ранее. Едва глаза размежил – почуял: не хочу в Горелое печище идти… А почему не хочу, и объяснить бы толком не смог… Может, Чужак в том виноват был?
Глянул я на место его, в угол, увидел там шкуру, аккуратно в полено свернутую, да на чистой белой тряпице краюху хлеба, для других случайных путников им оставленную… Сам не знаю с чего, навернулись слезы на глаза, захотелось из избы выбежать и окликнуть ведьмина сына – хоть проститься с ним по-человечески. Но, видать, он в человеческой речи не нуждался – недаром так ушел, втихую, ни с кем не простившись.