Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников. Том 2 - стр. 108
В этот раз меня поразили особенная бодрость, какой-то подъем у Толстого[340]. Так бывало с ним каждый раз, когда он давал волю скопившемуся заряду художественного творчества, которое он считал в последний период своей жизни грешным. Таким жизнерадостным, бодрым и веселым я видел его не раз; вместе с ним оживали и близкие его, особенно счастлива была Софья Андреевна; но в этот раз перемена в нем поразила меня особенно сильно.
В доме все еще спали; за завтраком, наливая мне чай, передавая подробности будущей нашей работы, Толстой был как-то нервен, пожалуй, даже нетерпелив. Это выразилось уже в том, как он поджидал меня на крыльце, и в том, как он хлопотал вокруг самовара и почти торопил с завтраком:
– Ну вот, позавтракайте и начните читать.
Особенно поразило меня (чего мне от Толстого никогда не приходилось слышать) то, что, коснувшись своей новой, видимо, увлекшей его повести (обыкновенно он очень неодобрительно отзывался о своих художественных произведениях), он вдруг стал очень серьезен и под конец сказал:
– Это – лучшее, по-моему, из всего, что я когда-либо написал. Я думаю, что вам понравится.
Я устроился внизу, где и прежде живал, и жадно набросился на чтение. «Воскресение» тогда не было еще большим романом в трех частях, а сравнительно небольшой повестью, размером около трети разросшегося впоследствии романа. Уже с первых строк я почувствовал: ага! опять прежний, настоящий Толстой – «Войны и мира», «Анны Карениной» и т. д. И чем дальше я читал, тем больше приходил в восторг, тем больше вживался в изображенное и – как раньше в его прежних шедеврах – имел перед собой живую, захватывающую натуру, которая меня, как художника, всегда так влекла больше, чем к другим писателям, именно к Толстому. Помню я, как в первый же день, когда я едва успел прочитать несколько глав, Толстой, не скрывая естественного любопытства, тихо вошел ко мне и с добродушным выражением лица спросил:
– Не помешаю? Ну, как находите?
И по тому волнению и восторгу, который невольно сказался в моих словах и в моем лице, Толстому не трудно было удостовериться, что я искренно захвачен началом. Это появление у меня в комнате «автора» было трогательно и характерно для Толстого.
Дни проходили у меня за чтением рукописи и за моими заметками, а к обеду и вечернему чаю все домашние сходились в верхнем белом зале. Лев Николаевич имел обыкновение, гуляя со мной после чая по диагонали зала, расспрашивать меня о моих впечатлениях. Во время этих яснополянских прогулок шли у нас чрезвычайно интересные беседы и обмен мыслями и наблюдениями как из реальной жизни, так и из всего мною прочитанного. Мне удавалось нередко заинтересовать его моими личными наблюдениями и обрисовкой подмеченных мною особенностей во внешности и характере его персонажей, на что, в свою очередь, Толстой, с его удивительным юмором и живостью, рассказывал часто забавные вещи. Так, например, коснувшись намеченного мною изображения лихача Нехлюдова, мы разговорились о лихачах вообще – об этом чисто московском, своеобразном типе с их курьезной, характерной внешностью, грубой манерой обращения и т. д.