Размер шрифта
-
+

Крамола. Столпотворение - стр. 27

– Коленька, что ты, что ты… Бог с тобой!

А сам толкал, выгонял вон племянников твердой, костистой рукой.

Братья убежали во двор, забились там между конюшней и дровяником, стараясь не глядеть друг на друга, спрашивали и сами же отвечали:

– Тебе попало? А мне так почти не попало…

– Тебе больно? Мне так почти не больно…

Но все-таки было невыносимо больно, и в глазах закипали слезы. От жалости и любви к отцу сердце стучало в горле, и еще через минуту невозможно стало сказать и слова…

Наутро, даже не попрощавшись с сыновьями, отец уехал. Андрей случайно увидел из окна спальни, как он, поцеловавшись с братом, садится в свои санки, бросился будить Сашу, однако отец уже выезжал со двора.

Затем они долго лежали на подоконнике и, чуть приоткрыв створку рамы, смотрели на высокие запертые ворота, увенчанные кованым заснеженным крестом.

Спустя несколько дней отец неожиданно приехал вновь, причем с домашними гостинцами, как всегда, ласковый и тихий. Только прежде чем обнять сыновей, на минуту опечалился, заглянул каждому в лицо и вдруг у обоих попросил прощения. Братья, изумленные и растерянные, во все глаза смотрели на отца, но на крыльцо вышел дядя, подтолкнул в спины:

– И вы просите, ну?

– Папенька, прости, – чуть ли не в один голос выпалили братья давно заготовленные слова. – Прости нас, папенька!

Потом отец просил прощения у своего брата, а тот – у отца, причем делалось это вместо обычного приветствия.

День тот, оказывается, был особенным – днем Всепрощения…

Теперь все забылось, ушло бесследно, поскольку впереди было бесконечное лето, день Ивана Купалы – начало покоса, и запряженные парами лошади катили телеги, брички и сенокосилки по утреннему белесому проселку. За спиной же оставался дом вместе с его раз и навсегда заведенными порядками и правилами, с гимназической формой, с ночными рубашками, с пуховиками, ранними, по-крестьянски, завтраками в столовой, с роялем, за которым надо провести один час в день даже летом. Впереди ожидалась вольная, счастливая и почти кочевая жизнь на целых три недели!

И все-таки было чуть-чуть печально оставлять дом. Печаль эта тринадцатилетнему Андрею была еще непонятна и связывалась с тем, что в доме оставалась мама с сестрой Оленькой и что вечером, укладываясь спать на сенной матрац, под шубное одеяло, он не услышит знакомого шороха маминого платья, ее тихого голоса, не ощутит легкую руку на голове… Тогда ему еще казалось, что к дому человек привязывается через близких людей и если близкие рядом, то жить можно везде: в другом городе, в покосном шалаше или просто в стогу сена.

Страница 27