Ковен тысячи костей - стр. 19
– Что насчет вторника? Я мог бы отпроситься и…
Коул вздохнул, но не выдохнул, смолкнув на полуслове. Один вид обветшалого зеленого коридора – и Коул был неспособен думать ни о чем, кроме того, что ждет его в конце этого пути. Похожий на гигантского червя, проевшего сердцевину яблока, коридор тянулся через всю больницу, облепленный палатами. Из каждой доносились звуки: несуразное чавканье, истеричный смех, детские песенки и невнятные диалоги, которые пациенты вели в абсолютной тишине, отвечая себе разными голосами. Проходя мимо, я заглянула в узкое окошко, где женщина расхаживала от стены к стене, активно жестикулируя, будто объясняла что-то невидимому собеседнику.
«О нет! Знаю, о чем ты думаешь. Ты не такая. Они – сумасшедшие, а ты просто… особенная».
От несуществующего голоса в голове это прозвучало неубедительно. Я покосилась на Коула, но он даже ухом не повел. Очевидно, этот голос по-прежнему звучал лишь для меня одной – тихий шелест, напоминающий осень с ее опадающими листьями. Как и воспоминания о пережитом в Башне, голос не давал знать о себе с тех самых пор, как сгинула Ферн…
«И все-таки я еще здесь».
Какая радость!
Я поджала губы, пытаясь затолкать эхо былых дней туда, откуда оно выползло, и осмотрела просторный зал, которым закончился зеленый холл. Оборудованный проигрывателем, диванами и стеллажом с настольными играми, он служил местом встречи для жителей данного заведения. Медсестры в белых халатах заботливо усаживали стариков за шахматные доски, а те, кого слишком щедро пичкали таблетками, сидели на ковре, уставившись в одну точку. Я едва поспевала за Коулом: он давно выучил расположение столиков и знал, что тот, кого мы навещаем каждое воскресение, всегда занимает место возле высокого окна рядом с узкой скамьей. Там было достаточно светло, чтобы рисовать без лампы, и достаточно безлюдно, чтобы не пришлось ни с кем делиться любимыми мелками.
– Здравствуй, Гидеон.
Он медленно поднял голову и, смерив нас неизменно стеклянным взглядом, так же медленно опустил ее обратно. На столике лежал альбом для рисования, а на коленях – открытая пачка с разноцветной пастелью, самой дорогой и яркой, какую Коул только смог добыть в художественной лавке. Одетый в синюю льняную рубашку, оттеняющую зелень его глаз, ныне спящую, как и зелень берлингтонского леса, Гидеон снова погрузился в кропотливую живопись.
Сглотнув сухость во рту, я подошла вместе с Коулом поближе.
Ребенок в теле взрослого мужчины – таким стал Гидеон в тот день, когда Морган вернула его с того света, и таким он оставался до сих пор. Мускулистый и широкий в плечах, крупнее Коула в полтора раза, с изящными чертами лица, тонкими губами и россыпью обворожительных веснушек… Но с абсолютно неживыми глазами. Глядя на Гидеона теперь, было сложно не думать о том, чего стоит такая жизнь. Не человек, а растение: ест пищу, но не чувствует вкус; перебирает мелки, рисует, но красоты не видит; смотрит на тебя и не узнает. Невзирая на все наши надежды, что в Берлингтоне ему станет лучше, что просто требуется время, Гидеон так и не оправился. У Коула ушел месяц на то, чтобы признать, что его брат не в порядке, и еще месяц на то, чтобы смириться с этим.