Компромисс между жизнью и смертью. Сергей Довлатов в Таллине и другие встречи - стр. 33
Человек, о котором рассказывает Мышкин, помнил, что, прощаясь с товарищами, «одному из них задал довольно посторонний вопрос и даже очень заинтересовался ответом».
В конце каждого письма из Ленинграда Сергей приглашал меня в гости. И ни разу не повторился. (Нельзя повторяться в столь коротком временном отрезке!)
«Не нужно ли чего в Ленинграде? Вам надо бы приехать сюда! Тут Эрмитаж, знаете ли… Скоро увидимся, если захотите…»
«Пишите мне обязательно, хотя бы коротко. Вы мне чрезвычайно симпатичны в пору глубокого разочарования и апатии. Хорошо, если бы Вы приехали. Я натру пол…»
«Приезжайте в Ленинград. Живите у нас в плохих условиях. Берите командировку в Нарву с заездом сюда».
«Будете в Ленинграде, звоните обязательно. Покажу Вам адскую богему».
…Разумеется, Сергей знал, что человек, о котором рассказывал Мышкин, получил возможность долгой жизни, и прожита она была совсем не так, как грезилось, «вовсе не так жил и много-много минут потерял». И, примеряя к себе эту «потерянную» жизнь, Довлатов выбрал бесконечно повторяющийся в его прозе образ луны, которая поощряет общее движение жизни, равно освещая дорогу и хищнику, и жертве. С этой луной легко сравнивается и Пушкин, и жена лирического героя. В свете этой луны, конечно, должны проплывать мимо писателя женщины необычайной красоты – либо ускользающе-неверные, либо прохладно-равнодушные и тоже ускользающие. Но о том, что красота спасет мир, говорит ведь не сам Мышкин, говорят, раздраженно пересказывая его слова – уж как поняли, – то Аглая, то Рогожин.
Красота требует любования, длительности, протяженности, а когда летишь с десятого этажа вниз, когда, доедаемый арифметикой, делишь пять последних минут на разнообразные занятия, то понимаешь, что уродство куда быстрее прочитывается, то есть исчерпывается, то есть впечатывается в память и остается там навсегда.
И там, где нет луны, равно приемлющей добро и зло, возникают совсем другие женщины – моментально узнаваемые и артистами, и зрителями, вызывающие сочувствие; то сочувствие, что «прощает» писателю выдуманных лунных женщин – даром, что они взяты из реальности.
Возникает на груде дрессировочных костюмов Ляля. «Ее фиолетовое платье было глухо застегнуто. При этом оно задралось до бедер. А чулки были спущены до колен. Волосы ее, недавно обесцвеченные пергидролем, темнели у корней. Алиханов подошел ближе, нагнулся». Занимает свое место в тексте косоглазая Фира, которая совершенно напрасно, как замечает автор, боится изнасилования, и зимой и летом носит байковые рейтузы, рассуждая о том, что в Америке каждая женщина держится за свое говно. Мелькнет Татуся, она не советует ехать в Пушгоры, поскольку здесь совершенно нет мужиков, и многие девушки уезжают, так и не отдохнув. Заглянет Элен, похожая на модель с рекламы финской бани, жаждущая приникнуть к автору как к источнику богатого русского языка. Утвердится на страницах официантка, для которой так же естественно воровать, как для соловья – петь. Медсестра, которой «обоих жалко». Елизавета Прохоровна, спавшая аккуратно, как гусеница.