Колдовской ребенок. Дочь Гумилева - стр. 44
– Здесь живет пшеница. – Задонский горделиво улыбнулся, словно речь шла о живой человеческой особе высочайшего ранга, к чьему двору он имел честь относиться. – В соседних залах тоже она. Пшеница у нас – самая главная.
– О, да никак мы видим новую сотрудницу? – воскликнул, подняв голову от микроскопа, молодой человек в небрежно наброшенном на плечи белом халате. Фраза отозвалась по комнате приветливым смехом.
Больше всего и тут было молодых. Они и обступили Задонского и Лену: первыми, конечно, спорхнули с рабочих мест представительницы прекрасного пола.
– Вот так коллега!
– Задонский, это сестра? Нет? А вы похожи…
– Что за гостья у нас тут такая, что все побросали работу? – поинтересовался, входя, строгого вида мужчина лет сорока в тройке старомодного фасона. Тщательно отутюженные рукава и складки подозрительно поблескивали: похоже, что костюм превосходил летами советскую власть. Впрочем, суровый его тон никого в заблуждение не ввел.
– Гостья моя, и полагаю, ей превесьма познавательно у нас побывать, – весело отозвался Задонский. – Вдруг мы принимаем будущего биолога? Елена Николаевна, представляю вас нашему Георгию Карловичу Крейеру.
– А я читала, – удивилась Лена. – Здравствуйте, Георгий Карлович. Ведь это вы пишете в журнале «Костер» про лекарственные травы? Очень интересно.
– И какие же травы вам запомнились, барышня? – Крейер казался несомненно польщенным.
– Солодка! Это от кашля. Беладонна… – Лена сморщила гримаску, вспоминая. Привычка, от которой ее тщетно пыталась отучить бабушка. – И… валериана! Беладонна и валериана это от нервов. Но беладонна не только успокаивает…
– Как знать, может статься, вы и вправду станете растениеведом, как мы, – Крейер улыбнулся.
– Нет, я не стану ученым, хотя мне очень нравится читать и про растения, и география нравится, – серьезно ответила Лена. – Я хочу быть поэтом. Как мой папа.
– Ваш папа пишет стихи? – снисходительно улыбнулся Крейер.
– Мой папа – Николай Степанович Гумилев. Он не пишет уже, он погиб.
В лаборатории воцарилось вдруг молчание. Глядя на фигурку в темно-синем костюмчике, жестко накрахмаленной беленькой блузке и тяжелых ботинках, присутствующие не могли не отдаться странному впечатлению, овеявшему всех. Только лишь эта невыносимо маленькая жизнь отделяла их от тех дней, когда поэт, которого даже самые молодые из ученых читали в юности совершенно свободно, был жив и полон сил. Вот эта, такая еще маленькая, девочка – и есть живой мостик с теми годами? Как же мало времени прошло с тех пор! И как немыслимо изменилась жизнь. Неизмеримо далекой кажется Гражданская – а ведь девочка увидела свет, когда она полыхала вовсю. Кануло в Лету бесшабашное лихолетье хаотического террора, когда за лекции выплачивали жалованье пшеном или воблой, когда на поэтических вечерах сидели зимой в шубах – но словесность, живопись, гуманитарные науки еще не ощутили мертвых шор. Было ради чего брести на голодный желудок через полгорода, пешком. Теперь в залах топят, но посещать возможно лишь концерты классической музыки. Жизнь упорядочилась, но окостенела. Одно лишь не поменялось с тех лет, когда у этой девочки был жив отец: никто не знает, не попадет ли в подвал завтра. Ходят трамваи, бегают автомобили – но Дамоклов меч завис над каждой судьбой, как чужое и непривычное имя – над городом.