Размер шрифта
-
+

Клювы - стр. 8

Морфей плевал на магний, рвал в клочья стада овец.

Пять, шесть, семь августовских ночей Филип Юрчков не смыкал глаз. Ворочался в постели, комкая простыни, вскакивал, наматывал по спальне круги. Глотал пилюли, заново падал в кровать, мутузил подушку, словно боксерскую грушу.

Конечно, он пробовал выдоить пользу из наваждения: брался за кисть. Но ничего путного не выходило. На рассвете он брезгливо стряхивал черновик с мольберта. Мазня! В такие ночи талант покидал его, а запах краски и олифы вызывал отторжение. Истощенный, он валился на пол посреди студии. Яна смотрела со стен, с холстов, повторяясь в десятках портретов.

Яна…

Вчера старый знакомый вернулся. Сквозняком отворил створки окна, словно шепнул: «Я здесь, я пробуду с тобой до осени, и через год тоже, и потом через год – пока ты не сдохнешь, пока не выполнишь обязательство: присоединиться к жене».

И вдовец заплакал, как ребенок.

А утром, изучая в зеркале осунувшийся лик, синяки и помятости, сказал:

– Смирись. Хватит бороться. Хватит давиться таблетками и орехами. Ты его не прогонишь. Ты не уснешь.

Кореянка затаила дыхание.

В черепной коробке звенело, а карандаш не желал слушаться.

Туристы, сувениры, черт Тоничек, приятель Гинек с картинками соборов.

Раньше все было иначе.

Филип родился Пражской весной шестьдесят восьмого. Отец, тогда еще молодой и амбициозный адвокат, приветствовал советские танки. Он говорил, что сын пойдет по его юридическим стопам.

В восьмидесятые старший Юрчков дослужился до теплого местечка в ЦК КПЧ.

Филип, забив на учебу, тусовался с нечесаной богемой. Оформлял альбомы рок-групп. Рисовал карикатуры на Горбачева и Гусака. Вместо университета пошел в маляры. Пролетарский труд приносил ему такое же наслаждение, как живопись.

Отец назвал его педерастом и выгнал из дому. Он жил в мастерских у друзей, спал на холстах и подрамниках. Читал Маяковского и Изидора Дюкасса. Рисовал багровыми, алыми, пурпурными красками.

В восемьдесят девятом ему исполнился двадцать один год. Высокий, тощий, мосластый, с развевающимися по ветру космами, он шел от памятника Оплетала к метро «Народни тршида» и скандировал со всеми: «Хартия! Гавел!» Ему не было дела до серьезной политики и до Гавела, но тот ноябрь дал шанс на миг стать Маяковским, Че Геварой, богом.

С бастующими актерами он слушал «Голоса» и рычал от гнева, узнав, что полицейские избивали студентов. Ему казалось, это отец, напыщенный догматик, лично бил демонстрантов дубинкой.

Двадцатого ноября огонь восстания объял республику. Гигантская глотка ста тысячами голосов заговорила на Вацлавской площади. Подкосились глиняные ноги режима.

Страница 8