Клуб Дюма, или Тень Ришелье - стр. 3
Со временем я узнал, что Корсо умеет улыбаться и совсем иначе – как жестокий, изголодавшийся волк. Вернее сказать, умеет выбирать маску, соответствующую обстоятельствам. Но, повторяю, это я узнал много позже. А в тот миг он произвел на меня впечатление человека искреннего, и я рискнул подвергнуть его маленькому испытанию.
– «Он родился на свет с обостренным чувством смешного, – процитировал я, кивнув на портрет, – и врожденным ощущением того, что мир безумен…»[2]
Я увидел, как он неспешно и уверенно качнул головой, и во мне проснулась симпатия к нему, чувство, что нас роднит принадлежность к общему делу. Чувство это, несмотря на все, что случилось в дальнейшем, я сохранил и до сих пор. Корсо достал откуда-то сигарету без фильтра, такую же мятую, как его старый плащ и вельветовые брюки. Он вертел сигарету в пальцах и рассматривал меня сквозь очки в железной оправе, которые косо сидели у него на носу, – глядел из-под упавшей на лоб пряди уже чуть седоватых волос. Другую руку он по-прежнему держал в кармане, словно сжимал там рукоятку пистолета. Замечу, кстати, что карманы его напоминали бездонные ямы – чего там только не было! Книги, каталоги и документы, а еще – о чем я тоже узнал позднее – там непременно лежала фляжка с джином «Болс».
– «…И в этом заключалось все его достояние», – с ходу закончил он цитату, потом удобнее устроился в кресле и снова улыбнулся. – Хотя, если не кривить душой, мне больше нравится «Капитан Блад».
Я поднял вверх ручку, готовясь прочесть ему суровую отповедь.
– И тут вы не правы. «Скарамуш» для Сабатини – то же, что «Три мушкетера» для Дюма. – Я отвесил учтивый поклон в сторону портрета. – «Он родился на свет с обостренным чувством смешного…» За всю историю романов-фельетонов не было начальной фразы, равной этой.
– Что ж, спорить не стану, – согласился Корсо после паузы и тотчас выложил на стол папку с какой-то рукописью. Ее каждая страница помещалась в отдельном пластиковом конверте. – Знаете, а вы очень кстати упомянули Дюма.
Он пододвинул папку ко мне, но прежде повернул так, чтобы я мог ознакомиться с ее содержимым. Все листы были исписаны по-французски и только с одной стороны; бумага была двух видов: белая, уже пожелтевшая от времени, и бледно-голубая в мелкую клеточку – тоже очень старая. Каждому виду бумаги соответствовал свой тип почерка. На голубой писали черными чернилами. И вот что интересно: теми же чернилами и тем же почерком была сделана правка на белой бумаге – поверх текста, написанного мелкими, вытянутыми вверх буквами. Всего в папке лежало пятнадцать страниц, из них одиннадцать – голубые.