Размер шрифта
-
+

Киевский котёл - стр. 1

За горизонтом боль.
Над головою бог.
Крестику ставят ноль
Мимо дорог и ног…
Вылезли соловьи,
Заголосили вдруг.
Небо седьмое и
Ада четвертый круг.
Игреку нужен икс,
Не оставляйте пост:
Мы над рекою Стикс
Строим хрустальный мост.
Евгений Лесин

Пролог

Кроме молитв, единственным моим занятием в эти самые черные из дней стали забавы с единственной моей пищей – овсяным зерном. Я пересыпал его из ладони в ладонь, время от времени отправляя в рот несколько зернышек. Иногда зерна просыпались меж моих пальцев на каменный пол, и тогда я слышал, как они шелестят. Долгое время шелест этот являлся единственным из слышимых мною звуков.

Я пытался жевать овсяные зерна, но у меня это плохо получалось. За время пребывания в темнице тело мое так ослабело, что почти утратило способность к пережевыванию столь грубой пищи. Голод уже перестал терзать меня. Тело перестало чувствовать муки голода и старческие хворобы. Но душа болела пуще прежнего.

Я, смиренный Гермоген, Божьею милостью патриарх града Москвы и всей Руси, уже не в силах напомнить о себе людям. Оказавшись в темнице Чудова монастыря и пребывая здесь с сентября 1611 года по сей день, я, возможно, позабыт всеми. Сколько дней минуло с даты, когда присные утеснителя моего, пана Гонсевского[1], кинули меня сюда? По моим расчетам, уже должен был наступить февраль, а новой весны не узреть моим ослепленным долгой темнотой глазам.

Да, тело мое в темнице, но я продолжаю дело моей жизни, суть которого – стояние за веру, но душа стремится к братьям моим священнического и иноческого чина, и боярам, и окольничим, и дворянам, и дьякам, и детям боярским, и приказным людям, и стрельцам, и казакам, и всяким ратным, и торговым, и пашенным людям. К тем людям, что забыли обеты православной христианской нашей веры, в которой родились и крестились, и воспитывались, и возросли. К тем людям, что, будучи свободны в выборе, своею волею иноязычным подчинились. Эти преступили крестное целование и клятву в стоянии за дом пречистой Богородицы и за Московское государство до крови и до смерти. Душа болит о клятвопреступниках, к ложно-мнимому, от поляк поставленному царику, приставших.

Если б дал мне Христос голос такой силы, я бы из колодца моего возопил: помилуйте, помилуйте, братья и чада единородные, вникните в смысл воплей моих и уразумейте, и возвратитесь к Православной церкви. Ибо Отечество стоит, чужими расхищаемое. И святые иконы, и церкви поруганы. И невинная кровь льется и вопиет к Богу, как кровь праведного Авеля, умоляя об отмщении.

Так болела моя душа о судьбах Родины. И я пытался унять душевную боль молитвой. Однако принять достойное положение для ее совершения получалось не сразу. Преодолевая немочь, изнемогая, цепляясь ногтями за камень стены, мне удавалось приподняться, чтобы принять подходящее для молитвы положение. Но мысли мои путались. Сосредоточиться на Божественном было несказанно тяжело. Я обращался уже не к Богу, но к моему страдающему телу, умоляя его разомкнуть тленные объятия, чтобы душа выпорхнула навстречу своей судьбе.

В этот-то момент и возник мой странный собеседник. Легкая тень налетела на оконце темницы, будто полупрозрачное облачко, словно сон только что родившегося младенца. Поначалу я подумал, будто это тот же человек, посланник земцев, невиданной отваги и глубокого ума муж, имени которого не знаю. Он записывал мои речения в особые грамоты, которые потом относил за стены Китай-города. Грамоты предназначались вождям земского ополчения – товарищам оклеветанного Прокопия Ляпунова, Ивану Заруцкому и Дмитрию Трубецкому[2]. Этот же милостивей нашептывал мне новости с того света, который я, как видится мне сейчас, покинул уже навек.

Итак, тень мелькнула в оконце, на короткий миг загородив собой узкую полоску света, сбегавшую по стене на дно моего колодца. Я хотел предупредить посланца о том, что дух мой ослабел, силы иссякли, и нет мне мочи диктовать новые грамоты, но милостивец обратился ко мне первым.

Опасаясь ранить мои привыкшие к абсолютной тишине уши, он, как водится, заговорил шепотом. Я почуял подмену сразу, потому что посланец Ляпуновцев обращался ко мне не иначе, как «отче», или титуловал саном. А этот сначала окликнул меня старым, оставленным в позапрошлой жизни именем. Я отвык от того имени и потому не сразу отозвался. Но когда я нашел в себе силы поднять голову к блюдцу оконца, едва светившемуся под высоким потолком моего последнего пристанища, милостивец сказал:

Страница 1