Казнённый колокол - стр. 29
Злясь на собаку, я споткнулся и растянулся на молодой траве, даже здесь, на склоне оврага, присыпанной акациевыми прошлогодними сухими рожками.
Собираясь подняться, я вдруг увидел что-то блеснувшее: за небольшим белым камнем лежала проржавевшая с одного боку лимонка. Вокруг нее – несколько стреляных гильз.
Что гильзы стреляные, я понял сразу, уже два-три раза охотился на уток с отцом. А вот лимонка – с чекой, с запалом она или нет? Этого определить я не смог.
Затошнило, как от противного лекарства: несколько моих одноклассников в прошлом году подорвались точно на такой же гранате. Один из них так и не выжил.
– Деда… – позвал я слабо, боясь крикнуть сильней.
Я думал, дед не услышит. Он никогда не отзывался ни на какие посторонние просьбы, смотрел и на такие просьбы, и вообще на все досужие разговоры с суровым презрением, что бабушка опять-таки объясняла отсутствием двух ребер, а еще плечом, пораненным в Гражданскую шашкой.
Я видел дедов шрам на левом плече. Он был короткий и очень широкий. Как будто деду не рубили плечо шашкой, а ковыряли ее концом. Вспоминая дедов шрам, я всегда думал: а что была бы за жизнь в М-ске, в каменном красном приземистом доме, если бы деду отрубили полруки или, не дай бог, всю руку?
– Деда…
Очень высокий, крепко сбитый, с бугрящимися мышцами, железно-донбасский дед мой Иван Иннокентьевич подошел еще невесомей, еще тише, чем ходил отец. Сперва я увидел кратко мелькнувшую тень, но подумал: это какая-то крупная птица…
– Фазан чужой, зря ты погнался, – дед легонько потянул меня за ухо, – а лимонка, она пустая. Здесь такого добра – век не захоронить. Тут тебе не Москва и не Алупка с Алуштой! Тут тебе сивый Донбасс, внучок…
Никогда дед не называл меня внучком, да вроде и не любил сильно. А тут вдруг сквозь густые, ровно расправленные усы улыбнулся, и я сразу понял: не в телячьих нежностях дело! Дело в чем-то другом, ценимом намного дороже, чем бабьи охи-вздохи и даже подарочные блёсны. Дело в сверкающих, как антрацит, твердых, как начинающийся здесь же Донецкий кряж, людских поступках, дело в спокойном и до поры удерживаемом в себе самом слове, которое одно только и может овеществить скупо отмеренные рассказы про войну, про жизнь, про не сдававшийся фрицам и толстожопым полицаям Донбасс и про все иное-прочее, сто́ящее рассказа…
И, конечно же, дело в могучей цельножелезной ухватке, проявлявшейся по временам то у отца, то у деда, то у других знакомых и родственников, в ухватке сдержанно-военной, невыводимой, оставляющей все слова – до самого необходимого мгновения – внутри человека!