Размер шрифта
-
+

Каменный мост. Волк - стр. 105

– Проклинал себя?

– Еще бы! Раиса после гибели дочери практически сошла с ума.

– Инна Борисовна, почему в Америке он вел себя так вызывающе?

Дочь Штейна после некоторого раздумья ответила прежде не открывавшуюся мне правду:

– Разве это зависело от него? Костя всегда был только таким, точно таким, каким позволяла ему быть партия, Сталин. Когда папу единственный раз в жизни, после возвращения из Финляндии, принял Сталин и пожал руку – я три дня не давала ее мыть. Рука коснулась божества! Отец все понимал про нашу жизнь, но ничего не объяснял, оберегая мою цельность. А когда умер Сталин – горько плакал. Мама возмутилась: дурак! Что ты плачешь? Умер тиран! Папа ответил: я оплакиваю свои идеалы.

Можно уходить. Я просмотрел протокол. Да, вот еще:

– Вы сказали, у Уманского две страсти… А вторая?

– Страсть к высшей власти.

– Да?

– Костя выбирал, в какую школу отдать дочь. Я училась в Италии в лицее, но в Москве папа отправил меня в самую обыкновенную школу. А Уманский искал полезных знакомств, хотя бы через дочь, к ней тянулись… Он ощущал себя на взлете, жаждал возвышения, новых постов… И он устроил Нину в ту самую школу. Хотя Эренбург ему советовал: Костя, не делай этого. И Уманский потом плакал у нас: почему я не послушался?!

Совет мог спасти Нину Уманскую, Эренбург через двадцать лет его не вспомнил.


– Страсть к высшей власти? Школа? – небольшую серую комнату налево от приемной занимал Гольцман. Газетные подшивки, вырезки и папки с протоколами да фотоархив. – А что это за особенная школа?

– Сто семьдесят пятая школа в Старопименовском переулке. Она и сейчас есть. Хочешь туда сходить?

– Сначала допрошу Уманского. Потом Америка. Хотя нужно обязательно узнать, почему Володя ударил на уроке девочку – возможно, это объяснит, почему другую девочку он убил.

– Вам звонила Алена Сергеевна.

Я попросил секретаршу закрыть рот, сделать чай и куда-нибудь деться.

Печенье, сахар… Всегда волнуешься. Грохот подкованной обуви по половицам – конвоир постучался, засунул голову в фуражке: разрешите? – и затащил за локоть Уманского с запрокинутой, как у слепца, головой, подсказывая:

– Левее, шаг вперед, – и приземляя на табурет: – Спокойно садимся. Спокойно сидим.

Уманский не видел меня. Он не видел никого. Карие глаза пусто, не моргая тонули в окружавшей его тьме. Он сидел сгорбившись, не обнаружив на сиденье спинки, – невысокий, щуплый, комплекция образца середины тридцатых годов, круглые очки. Изредка облизывал губы и открывал в утомленной гримасе золотозубый оскал, шевелился, чтобы переменить позу и поудобней уложить на коленях соединенные наручниками ладони. Ему оставили на голове большую кепку. Из кармана пиджака торчал белый уголок платка.

Страница 105