Какаду - стр. 6
Но вот на уродливом желтом столике корзинка с шерстью. И на яйце для штопки натянут носок. Обманутая было надежда вновь вспыхнула.
Вскоре Даусон уже поил их чаем, как и следовало ожидать, очень крепко заваренным, в белых толстого фаянса чашках, в которых, едва чаю поубавилось, обнаружился по внутреннему краю коричневый ободок от танина. Хэролд сосредоточенно пригнулся к своей наклоненной чашке, по серым глазам, честностью которых Ивлин всегда гордилась, она с досадой увидела – он озадачен какой-то мыслью, никак не решится высказать ее вслух.
– Ну и чем же ты тут занимаешься?
Можно подумать, ему неловко обсуждать при жене такие сугубо личные дела.
Даусон теребил пучки волос на пальцах. Потом глубоко вздохнул и обратил на Хэролда взгляд пронзительно голубых глаз:
– Сижу и смотрю на море, – прямо ответил он.
Похоже, этот ответ нисколько не удивил Хэролда, но Ивлин чуть не задохнулась от возмущения, будто услышала нечто непристойное.
– Но оно такое пустынное. Почти все время. Разве что пройдет какой-нибудь неинтересный корабль. Корабль только тогда интересен, когда сам на нем плывешь, – ухитрилась она проговорить.
Мужчины пропустили ее слова мимо ушей.
– Тебе повезло, что ты это умеешь, – продолжал Хэролд.
Будто Ивлин тут и не было.
Даусон засмеялся – словам Хэролда. Смех прозвучал неожиданно мягко.
– Не сказать, что это далось само собой. Поначалу.
– То-то и оно, – сказал Хэролд. – Но начало и есть самое трудное.
Потом Даусон подался вперед и спросил:
– А как стихи, ты ведь тогда писал?
Ивлин подняла голову.
– Стихи? – чуть не со страхом спросил Хэролд.
– В школе.
– А, да. В школе это было.
Ивлин слегка покачивалась на стуле.
– То было начало, – подсказал Даусон.
У Ивлин разболелась голова. Она, конечно, знала, давным-давно слышала, что Клем Даусон и Хэролд вместе учились в частной подготовительной школе. Голова – это от ветра, а может, от скуки, что всем своим существом источает хозяин дома.
– Подумай, ты помнишь про стихи, – сказал Хэролд и засмеялся. – А я забыл.
Он не забыл.
Хэролд Фезэкерли, долговязый мальчишка с торчащими ушами и вечно синими, потрескавшимися от холода руками, своими ни на что не похожими каракулями писал стихи и прочее на клочках бумаги и всегда трясся от страха, вдруг они разлетятся, попадут кому-нибудь на глаза, иди тогда объясняй, что это такое. А он не способен был объяснить и половины того, что у него получалось. Но в ту пору он не мог не писать. Позднее, когда он сумел разобраться в своих ощущениях, он понял: те подросточьи пробы пера были для него точно горячий душ в холодный день или мягкий стул в теплое утро. В то время его часто по нескольку дней мучили запоры. Стихи, казалось, утишали его страхи.