Исповедь женщины - стр. 22
Я хорошо изучила языки и хорошо писала. Наш учитель словесности, красневший постоянно, несмотря на свои сорок пять лет и довольно-таки внушительный объем, к которому очень не шло его херувимское лицо, горячо убеждал меня сделаться писательницей, указывая на пример Сталь, Жорж Санд и других.
– Посмотрите – Бичер-Стоу… Знаете ли вы, сколько она денег заработала своими романами! А Эллиот?
К этому, то есть вопросу о деньгах и о заработке, сводились все рассуждения сорокапятилетнего херувима. Смеяться над этим грешно. Бедный труженик, работая с утра до ночи, едва мог свести концы с концами, содержа глухонемую сестру, шалопая брата, не желавшего ничего делать под тем предлогом, что нынче честные люди должны стоять в стороне от какой бы то ни было деятельности, чтобы не запачкаться ею, и старуху мать. Я никогда, впрочем, как и никто из нас, не слышала от него жалоб на свое положение. Он только все сводил к тому, где, на каком поприще и в какой стране всего более зарабатывают. Его можно было бы счесть материалистом, но ему так тяжело жилось, что иного от него нельзя было бы и ожидать…
Но, как видите, ни Патти, ни Жорж Санд из меня не вышло. Оказалась самая заурядная и ни на что не годная женщина.
В последний год моего пребывания в институте мне предстояла очень трудная задача – решить, что мне делать. В руках у нашей maman находилось несколько тысяч моих денег, – единственное, что осталось от отца после его ранней смерти. Я не знала, куда мне деваться, хотела уже остаться при институте, подобно другим и весьма многочисленным сиротам, как вдруг совершенно неожиданно-негаданно меня вызвали вниз в приемную залу. Меня ждала там пожилая дама с очень добрым лицом и несколько ленивыми глазами. Она крепко обняла меня. Она оказалась моею родной теткой, сестрою отца, все время жившею в провинции у себя в имении. На днях она потеряла свою дочь, умершую от чахотки, и решила просить меня жить вместе с нею; я колебалась, но она показалась мне до такой степени убитой своим горем, что мне, наконец, стало жаль ее.
– Я одна, Аня, совсем одна теперь. Мне даже страшно. Я боюсь сойти с ума.
Муж ее умер давно уже, оставив ее с тремя детьми. Все они один за другим последовали за отцом в разное время, и все – от чахотки. Тетя жила у себя и, только схоронив последнюю дочь, решила переехать в город. Она, эта добрая старушка, в моей жизни не играла почти никакой роли. Она все время как-то оставалась в стороне, ни во что не вмешиваясь. Ей было отрадно видеть около себя молодое существо, несколько раз в день перекинуться с нею двумя-тремя словами, любоваться ею издали, слышать шум ее шагов по комнате. Она была счастлива уже тем, что не чувствовала себя одинокой… Это был удивительный характер. Ее вечное безмолвие отнюдь не оказывалось признаком неразвитости, недалекости. Напротив, как вся отцовская семья, она получила отличное воспитание, много читала и при мне покупала массу книг на разных языках. Ее очень интересовали вопросы, над которыми уже несколько тысячелетий бьется мир и в бессилии отступает от них, не решив их ни в ту, ни в другую сторону. С жадностью она перечитывала Гартмана и Шопенгауэра, билась над увесистыми томами писателей-скептиков и, окончив, говорила тихо: