Размер шрифта
-
+

Искушение Флориана. Маленькие романы - стр. 9

Агнес знала, чувствовала – тем самым главным и единственно важным чувством, которым, на ее взгляд, и должен руководствоваться настоящий учёный, – ту удивительную закулисную работу, шлифовку, которой, в Ахеменидскую эпоху, подвергался (пройдя искус бывания официальным языком) арамейский шрифт. Ту нежность, с которой закулисно, провиденциально вытачивали квадратное письмо – готовясь, спеша поспеть, – чтобы, по мере готовности, – успеть как раз вовремя передать этот дивный, такой дивно удобный, такой тактильно чудесный, такой красивый квадратный шрифт в подарок по наследству ивриту, – поспеть, с подарком, к самому преддверью Новозаветной эры! Бедные, измученные, опустошенные после вавилонского плена евреи, возвращаемые Ахеменидами на родину, – бредущие на родину изгои, которым всё мерещилось, что вот-вот придет сейчас вождь, выжжет врагов огнем и разгромит мечом – отомстит, раздаст по заслугам, наведет справедливость в этом страшном мире, – а им вместо этого подарили подарок неожиданнейший: слово, шрифт, квадратный, квадратненький шрифт, квадратное письмо. Которым Господь захотел – совсем ведь вскоре после этого (меряя время по человеческим черепашьим дотошным скоростям рукописного копирования свитков и отшлифовки шрифтов – несколько столетий – секунда: вам надо спешить, писцы! буквально через параграф!) – прочитать, вслух, переписанные пророчества из Исайи в скромной синагоге в Галилейском Назарете. Всё в срок, всё встык. Всё рассчитано по минутам. Наведенная лупа. Божественная привередливость в шрифтах – спешите, пишите! И всё не имеет никакого отношения к кровавой внешней истории. Вот она – история подлинная: история слова! Вы думали, вы – народ-воитель? А вы народ-магнитофон. Вот оно – единственное истинное Божье назначение народа и любого призванного человека на земле: хранение истины (на любых доступных носителях – начиная с сим-карты души и сердца!) – и передача истины дальше, тем, кого Господь призовет следующим, по эстафете – чтобы телеграф не прекращался – пока на поверхности земли бесится вирус зла.

Частенько, забыв поесть (забыв раз, забыв два, забыв три – еще секундочку, еще секундочку – вот, еще одну фразу хотя бы до конца дописать), после десяти часов безотрывной работы, когда красные глаза, отравленные подсветкой компьютера (а также развращенные, видать, компьютерной инфракрасной глазной модой), уже ничего не видели от усталости, Агнес бывала как будто разбужена ко внешней досадной реальности несомненным чувством, что в ближайшие минуты с ней случится голодный обморок. Как жалок, как унизителен и обиден бывал этот момент! Вся вечность, которую Агнес минуту назад внутри вмещала, пестовала, видела, слышала, осязала, всё удивительное, невидимое миру биение подлинной запредельной истории, все эти родники вечности, начинавшие бить вдруг в гиблой звериной пустыне человеческой истории, вопреки всем законам и правилам, поить сокровищами духа истомившихся и упавших было духом избранных, – всё, всё, вся эта трепетная бесконечность, всё это вкушение ею авансом неземной моды бытия – вдруг, за секунду! – оказывалось наипошлейшим образом ограничено рамками формы земного крайне уязвимого ее тела. Неверными ледяными пальцами произведя рокировку сторожевых башен оливкового масла и соли меж ворохом своих и чужих рукописей на столе, Агнес вдруг телепатическим эхолотом догадывалась, что холодильник пуст как пустыня, и соль с маслом приложить физически не к чему, – и, не причесываясь, только взглянув мельком на красные, полопавшиеся сосуды в зеркале (напрасно – разглядеть ими их же отражение все равно уже было невозможно), какой бы ни был час – даже уже не выносилась, скорее как-то выпадала, вываливалась из дому – в домашней драной фуфайке, в драных джинсах, забыв сменить даже домашние туфли, – и добредала, обморочно, бестелесно, прозрачно, невесомо, проходя сквозь прохожих, – до крошечного сквера у метро, мощенного цветной фигурной брусчаткой, с ресторанчиками, с кружевными маркизами и газибо, и газовыми горелками для обогреву, и диванчиками с подушками наруже, где ночами, допоздна, бряцала чья-то теплая, сытная, призрачная, но весьма вкусно свежим хлебом, жареным картофелем и розмариновым уксусом пахнущая, со звоном вилок и ножей, жизнь. Судорожно прикидывая, на сколько минут ее хватит без обморока (нет, заказать себе уже ничего не успею! Не дождусь!), Агнес металась (насколько это можно для медленного, бесплотного существа) по скверу – и, наконец, набрасывалась, вгрызаясь зубами, даже не успев расплатиться, на единственное быстрое спасение: батон сероватого, сыроватого, еще теплого, с колющей кожу вокруг губ корочкой, только что испеченного, хлеба с черными оливками – в маленькой итальянской булочной на углу с проезжей улицей. Чуть утолив голод, жадно закупив в лавке по соседству еще и оливок зеленых – любимый свой деликатес – а также квадратную апельсиновую пластиковую бутылку сока, Агнес, блаженно подстанывая от странноватой смеси чувств и мыслей о своей жизни, двигалась, в темноте, с добычей, жадно и некрасиво на ходу пожираемой, обратно к дому, к компьютеру – потому что дописана была еще не вся глава, которую она к завтрашнему утру… нет, ну максимум к полдню, запланировала написать – так как внутри, во внутреннем, таком зримом и ощутимом пространстве, всё уже было для этого кусочка текста готово и нетерпеливо просило о детальной материализации. Из стеклянной банки оливок, вскрытой с громким кликом, соус грубо выплескивался прохожей урне в карман, а оливки начинали выуживаться деревянной тонкой длиной палочкой для размешивания кофе (метко прихваченной в проигнорированном по дороге кафе): Агнес не раз в такие минуты думала о том, что редкие встречные в темноте ее могли бы принять за бездомную – если бы не роскошь домов, мимо которых она проходила. И на белоснежных периллах фасадов которых, под колоннами, на секундочку присаживалась, чтоб поудобней перехватить в кулаке дожираемый хлеб.

Страница 9