Размер шрифта
-
+

Иностранная литература №12/2011 - стр. 7

. При этом были случаи, когда “марраны”, примирившись с католицизмом, через нескольких поколений эмигрировали в Голландию и, оказавшись там, вновь начали исповедовать иудаизм. Возьмем, к примеру, семью Баруха Спинозы – хотя у него самого был слишком рациональный и независимый склад мышления, чтобы подчиниться какой бы то ни было догме, и он, принадлежавший к роду евреев, изгнанных из Испании, был официально исключен из еврейского сообщества.

“Быть евреем было непростительно, перестать быть им – невозможно, – говорил со сдержанным гневом и печалью Эмиле Роман, которого в действительности звали дон Самуэль Бехар-и-Майор. – Я не еврей по вере моих предков, потому что мои родители не исповедовали иудаизм, и в молодости он значил для меня ровно столько же, сколько для вас вера ваших дедушек в чудеса католических святых. Меня сделал евреем антисемитизм. В течение какого-то времени это было чем-то вроде тайной болезни, которая не исключает тебя из общества, потому что никак не проявляется внешне – ни пятен, ни струпьев, которые могли бы послужить основанием для того, чтобы объявить тебя отверженным, как это случалось с прокаженными в Средние века. Но однажды, в 1941 году, я был вынужден пришить спереди на пальто желтую звезду Давида, и, начиная с этого момента, болезнь уже невозможно было скрыть, и даже если я сам на мгновение забывал, что я еврей и только еврей, никто больше, то взгляды людей, с которыми я встречался на улице или на остановке трамвая (пока нам было разрешено ездить на трамвае), не переставали напоминать мне об этом, заставляли меня почувствовать мою болезнь и мою отверженность. Кое-кто из знакомых отворачивался, чтобы не здороваться или чтобы их не видели разговаривающими с евреем. Были и такие, кто отшатывался, как от грязного нищего или от человека с каким-нибудь ужасным физическим изъяном. Мои соотечественники успели превратиться в иноплеменников. Однако это я стал чужаком, и город, в котором я родился и все время жил, уже не был моим; в любой момент, пока я шел по улице, кто угодно мог оскорбить меня или столкнуть на проезжую часть, потому что у меня не было права ходить по тротуару, а если уж мне доводилось наткнуться на группу нацистов, я подвергался опасности быть избитым, или же мне приходилось, словно неуклюжему мальчишке, над которым издеваются ребята постарше или уличная шпана, позабыв о достоинстве, уносить ноги.

Вы читали Жана Амери? Вы должны это сделать. Он не менее значительный писатель, чем Примо Леви, только намного более пессимистичный. Предки Примо Леви в 1492 году эмигрировали в Италию. Оба прошли через Освенцим, хотя там они не встречались. Леви не разделял пессимизма Амери и не мог одобрить его самоубийство, но он тоже покончил с собой, по крайней мере таковы были выводы полиции. Амери, на самом деле, звали не Амери и не Жан. Он родился в Австрии, и его имя было Ганс Майер. До тридцатилетнего возраста он считал себя австрийцем, а своим языком и культурой – немецкий язык и культуру. Ему даже нравилось подчеркивать свою принадлежность к Австрии, и он часто наряжался в национальный костюм – короткие штаны и гетры. И вот в один прекрасный день в ноябре 1935 года, сидя в венском кафе, – так же как сейчас сидим мы с вами – он открыл газету и, прочитав в ней текст расовых законов, провозглашенных в Нюрнберге, обнаружил, что перестал быть тем, кем считал себя и всегда хотел быть и кем приучили считать себя его родители, – австрийцем. Неожиданно он оказался тем, кем никогда в жизни не думал оказаться, – евреем, и, более того, отныне он считался всего лишь евреем, все характеристики его личности сводились единственно к этой. Войдя в кафе человеком, у которого не было и тени сомнения в том, что у него есть родина и жизнь, он вышел оттуда уже апатридом, самое большее – будущей жертвой, и только. Его лицо осталось прежним, но сам он уже превратился в кого-то другого, и, начни он внимательно рассматривать себя в зеркале, ему не стоило бы труда уловить признаки изменений, хотя по внешнему виду никто не смог бы установить его происхождение, обнаружить следы клейма. Потом он расплатится за кофе с тем же самым официантом, что и каждое утро, и тот слегка поклонится, получая чаевые, но он знал, что отныне официант, скорее всего, будет смотреть на него с презрением, как на явившегося некстати нищего, если ему станет известно, что он еврей. Он сбежал на запад, в Бельгию, пока еще было время – в 1938 году. Но в те времена в Европе не проходило и дня, чтобы какая-нибудь граница не ощетинилась колючей проволокой, и, скрывшись в другой стране, человек просыпался однажды утром и слышал доносящиеся через громкоговорители команды своих палачей – а ему-то казалось, что они остались далеко позади, на его родине. В 1943 году в Брюсселе его арестовало гестапо. В течение нескольких недель его подвергали ужасным пыткам и вскоре бросили в Освенцим. После освобождения он отрекся от своего немецкого имени и от немецкого языка, который некогда считал своим, и решил, что его будут звать Жан, а не Ганс, и Амери, а не Майер, и что отныне ноги его не будет ни в Австрии, ни в Германии. Прочтите книгу, в которой он описал ад концлагеря. Прочитав ее, я больше не мог ничего читать и ничего писать. Он свидетельствует, что в тот момент, когда человека начинают пытать, его отношения с другими людьми расторгаются навеки, и, даже если ему удастся спастись и обрести свободу и он проживет еще много лет, пытка никогда не прекратится: он не сможет никому смотреть в глаза, не сможет доверять, не перестанет задаваться вопросом при встрече с любым незнакомцем, а не был ли тот палачом, и насколько легко ему это далось, и не эта ли воспитанная старушка-соседка, которая здоровается, сталкиваясь с ним на лестнице, – вертится у него в голове, – не эта ли приветливая старушка донесла в гестапо на своего соседа-еврея, или отвернулась, когда этого самого соседа волокли вниз по лестнице, или до хрипоты выкрикивала “Хайль Гитлер” при виде марширующих немецких солдат”.

Страница 7