Иностранная литература №09/2011 - стр. 17
– Проснитесь. Я уже отпустил вам ваши грехи за вчерашние ругательства. Плюс причастил двенадцать человек, и пока все живы, – сказал он, на что я сказал: счастливая деревня, местный священник верит в Бога. Потом за кофе я спросил про большой палец, я хотел узнать, было это первое причастие или последнее.
– Не все ли вам равно? – спросил он.
– Вы правы, но иногда человеку хочется думать, что не все равно, – сказал я.
Самая короткая дорога к станции шла через цыганскую часть деревни. Священник на своем вездеходе объезжал лужи между полуразвалившимися и недостроенными хибарками и время от времени нажимал на гудок, чтобы отогнать полуголых детей, лезших под машину. На некоторых не было даже трусов, сверкая босыми пятками и голыми задами, они бежали рядом с гудящей машиной. Самые проворные цеплялись за ручки машины, ухмыляясь, заглядывали в окна, другие прыгали по камням, торчащим из луж, и от этого казалось, словно они бегут по воде. Но выше голого паха все они были одеты в одинаковые красные свитера, в точности, как у меня, потому что на прошлой неделе с голландской гуманитарной помощью прибыло пятьсот красных свитеров, и это ужасало сильнее, чем их дома, накрытые полиэтиленом вместо черепицы. Бесчисленные красные заграничные свитера казались более зловещими, чем окна, завешенные шерстяными одеялами, и костры, разведенные в комнатах, состоящих из трех стен, и женщины, усевшиеся на бетонных лестницах, ведущих в никуда. Все-таки в лестнице, ведущей в никуда, есть что-то человеческое.
К горлу подступила тошнота, и сначала я подумал, что это просто из-за тряски в машине или от огромного количества гуманитарных пуловеров, но в следующее мгновение я вспомнил свой последний сон до мельчайших подробностей. Я сидел в сторожевой будке на кровати, сколоченной из досок, слушал треск поленьев, пылающих в буржуйке, смотрел в окошко, как светает над лесом, и ждал, когда начнется рабочий день. Наконец в яме неподалеку стали просыпаться охотничьи собаки. Они, рыча, царапали землю, хватали зубами голые кости, выгрызали костный мозг из позвоночников и сглодав очередные останки, каждое утро ждали еще. Я надел суконное пальто, взял палку с крючком и пошел за дом, к сараю, где лежала падаль, за очередной порцией. В этом состояла моя работа: два раза в день кормить собак, не спрашивая, кто эти мертвецы. Собственно говоря, спрашивать было не у кого. Раз в неделю и всегда ночью сарай наполняли новой падалью. К тому моменту, как я проснулся, там были женские и детские останки. Все тела без исключения были очень красивыми, только их неподвижность и сладковатый запах выдавали, что они мертвые. Я спокойно мог протянуть палку к любому, затем я должен был зацепить его крючком за шею, и обняв, словно спящую любовницу или больного ребенка, отнести на другой конец лужайки в яму собакам. И пока я шел эту пару сотен шагов, я любовался холодной неподвижностью тела, которое держал в объятиях. Я знал, что на этой тропинке могу думать и чувствовать, что захочу. И никто мне не помешает, никакой распорядок ни на что не повлияет. Некоторых я молча нес от сарая до ямы, но некоторым рассказывал, например, о местном лесе – из-за лишайников деревья словно заплесневели, и в отличие от других лесов, у нашего леса нет корневой системы. Посмотри, говорил я одной старухе и отодвигал ногой прошлогоднюю листву. Посмотри, это просто дощатый настил, не бойся. В глубине души я знал, что она не боится, она ведь мертвая. Ей все равно. Ну вот, отсюда ее можно спокойно бросить собакам. Хорошо, что я держу их в объятиях, волочь за ноги, это так некрасиво. Я попробовал пару раз, и мне не понравилось. А теперь я вальсировал с маленькой девочкой, потому что видел, ей хочется потанцевать. Я подкрасил ей губы брусникой, ее восьмилетнее тело было легче осенней листвы, и, когда мы кружились, ветер сдувал мне в лицо ее волосы. Раз-два-три, раз-два-три, кружась, мы проделали путь к охотничьим собакам, но я не забывал о своих обязанностях, знал, что после, на краю ямы, мне придется сбросить ее вниз – с высоты в шесть локтей. Я не смогу сделать исключение даже для нее. И я было приготовился сбросить ее собакам, клацающим зубами, как вдруг она открыла глаза и спросила, если я так восхитительно танцую, зачем я согласился на эту работу. На что я сказал, больше я ничего не умею, надо же мне на что-то жить. Я больше ничего не умею, поэтому меня направили сюда, в отделение питания, сказал я, и затем, все еще кружась в танце, я отпустил ее талию, но она летела к собакам не так, как остальные трупы, она парила, как перышко, и смеялась, а собаки уже рвали ее на части, и лес все звенел от ее смеха. И тогда я внезапно почувствовал, что схожу с ума. “Отпустите! – кричал я собакам и швырял в них палками и камнями. – Она живая! – кричал я. – Вы все подохнете! – кричал я, но они продолжали рвать ее, а девочка смеялась, и от ее крови трухлявый лес наполнился мятным запахом. – Ты, шлюха подзаборная! – кричал я. – Ты не сделаешь из меня убийцу!” – кричал я, потом побежал между деревьями, но я знал, ничего уже не поделаешь, и изо рта у меня полилась рвота.