Размер шрифта
-
+

Иннокентий Анненский - стр. 9

Откуда пленительная естественность задыхающейся речи? Обрывающейся «не окончанием, а затиханием», как по другому поводу писал Ан-ненский. Никакие объяснения тут невозможны. Их просто нет. «Отрицательная болезненная сила муки уравновешивается в поэзии силою красоты, в которой заключена возможность счастья» («Символы красоты у русских писателей»). Вот что есть в этих стихах – «обещание счастья». Здесь разгадка их неотразимости. Более чем обыкновенные слова перемолоты интонацией, она заставила «тихое» слово сказаться. Правдивость и искренность высказывания стократно усилены «своеобразным лирическим стыдом себя, стыдом лирического пафоса, стыдом лирической откровенности» (Бахтин об Анненском). Это беспримесная поэзия, нерукотворные слова. Им не нужна артистическая поддержка со стороны, в которой всегдаесть что-то отухищрений искусности, ибо «поэт не создает образов, но он бросает векам проблемы». Словам возвращено их промотанное людьми содержание, внушающая сила и твердость. Стихотворение «О нет, не стан» – знаменитая, единственная в своем роде лирическая пьеса. Двенадцать строк, три строфы. Написано оно в 1906 году в Вологде.

О нет, не стан, пусть он так нежно-зыбок,
Я из твоих соблазнов затаю
Не влажный блеск малиновых улыбок, —
Страдания холодную змею.
Так иногда в банально-пестрой зале,
Где вальс звенит, волнуя и моля,
Зову мечтой я звуки Парсифаля,
И Тень, и Смерть над маской короля…
…………………………….
Оставь меня. Мне ложе стелет Скука.
Зачем мне рай, которым грезят все?
А если грязь и низость – только мука
По где-то там сияющей красе…

Вернее сказать, что стихотворение не написано, а пишется каждый раз, когда его читают. Оно вновь и вновь создается опытом воспринимающего сознания, чуткого и открытого. Лишь в нем оно возводится в единство многих равноправных смыслов. Его мерцанье обращено не к сознанию поэтически развитому, а к слепо ищущему «оправдания жизни».

В свое время один талантливый поэт обратил внимание на «удивительную, ничем не подготовленную последнюю строфу» этого стихотворения. Так ли это? Строфа, конечно, изумительна. Ее появление неожиданно. Первые строфы будто и не о том: в них странный набор почти ничего не значащих и ничего не обещающих образов. При желании можно понять и «Парсифаля», и «Тень и Смерть над маской короля», припомнив столь близкого русским символистам Вагнера. Но как примирить несравненную красоту последней строфы со всеми этими «нежно-зыбкими» станами, «малиновыми улыбками» и «холодными змеями страданий»?

Стихотворение обрывается не строфой, а в строфу. Бывает ведь так: идет себе человек, вокруг что-то знакомое, привычное, иногда приятное, иногда отвратительное, чаще никакое, и вдруг провалился куда-то. Испуг, удивление и неожиданное нахождение в себе и в мире того, о чем всегда знал, но о насущности не догадывался. И возвращается «из глубины» с новым знанием, знанием потрясенным, с обостренным зрением. Вот и последняя строфа перестраивает все стихотворение, ее «свет» изменил весь «первый» смысл, поколебал его, привел в движение почти омертвевшие слова и обороты, пересоздал изначальную поверхность словесного пространства в простор и глубину тайны.

Страница 9