Ихтис - стр. 44
Рядом тонко, по-девичьи пискнули. Степан опустил взгляд, и в груди защемило нежностью и обидой.
– Нечего, – повторил он и выпрямился. – Кроме Акулины…
Девочка обняла старика и разревелась.
– Злой ты, папка! – сквозь всхлипы забормотала она. – Уходи, уходи!
Степан обтер ладонью испарину, растерянно оглянулся, будто в поисках помощи. Но темные углы только щерились погасшими лучинами и молчали. Возились под полом мыши. Где-то взбрехивала собака. И Акулина плакала тихо, но горько, пряча лицо на груди старика.
– Ладно, – сказал наконец Степан, и Захарий вздохнул с облегчением, откинулся на бревенчатую стену. – Но прежде, чем уйду, еще одно скажу. Чужак в деревне объявился.
– Просящий?
– Кто разберет.
– Теряешь хватку, – качнул головой Захарий и обратился к девочке. – А ты, касаточка, что скажешь?
Акулина подняла заплаканное лицо, заговорила тоненько:
– Странный человек, деда! На вид здоров, а болезнью тянет. Вроде живой, а гнильем несет. Один – а в груди два сердца: одно красное, другое черное, одно огонь, другое уголь. Да и то, где огонь, с одного края уже прогорать начало.
– Умница ты у меня, касаточка, – Захарий наклонился, поцеловал девочку в рыжеватую макушку, после чего, сощурившись, глянул на Степана: – Так приводи, коли просящий. Слово-то без выхода не может, – старик поскреб ногтями по горлу и протянул плаксиво: – Жжется!
Степан мрачно ухмыльнулся:
– А ты Слово мне отдай!
– Спорый какой! – погрозил пальцем Захарий. – А это, Степушка, не мне решать. Только, – ткнул вверх, – Ему! Вот разве что тело мое бренное земной путь окончит, тогда…
– Тогда я сам возьму, – перебил Степан.
– Возьмешь, коли на то Божья воля будет. А пока не помышляй, Степушка. Не думай даже! Забудь! Понял?
– Понял…
– А коли понял, то иди себе с миром.
– Благодарю за исцеление, – Степан отвесил поясной поклон и вышел на улицу.
Ветер налетел, встрепал волосы, огладил бороду сырой ладонью. Степан оглядел двор и заметил хлопочущую под клеенчатым навесом Маланью.
– А ну, девка, подь сюды!
Женщина вздрогнула, обернулась, тут же бросила засолку и подбежала, комкая рушник.
– За Акулиной моей проследи, – велел Степан. – Как совсем поправится – веди домой. Нечего ей у Захара прохлаждаться.
– Сделаю, батюшка игумен! – она поклонилась, а Степан отступил на случай, если и теперь неуклюжая баба что-нибудь просыплет на его любимые сапоги. Он не попрощался, молча вышел за калитку, и гравий снова захрустел под ногами – шух-шух.
Будто по костям идешь.
Степану хотелось, чтобы это были кости Кирюхи Рудакова. А еще, пожалуй, рябого Лукича. И бабки Матрены, привечающей чужаков. Остальные молчали. Или делали вид, что молчали, и кланялись Степану при встрече, а он чуял страх – прозрачный и липкий, тянущийся от избы к избе, сетью раскинутый над деревней от Троицкой церкви до церкви Окаянной. И он, Степан, тянул за каждую из нитей, потому что знал человеческую природу – гнилую и лживую, которую не исцелить никаким Словом, а можно только задавить или умертвить.