Идущие в ночи - стр. 13
Пушков не улавливал до конца содержание песни, но ее сладостные певучие рокоты, длинные звучания порождали в нем особые переживания, открывали особый смысл. Этот смысл убеждал его, что они не забыты, не брошены в этом исстрелянном снарядами доме. Видны из всех концов многострадальной любимой земли. Их самодельные коптилки, стертая белесая сталь оружия, кусок грязи на сапоге Мочилы, красная царапина на кулаке Флакона видны в нарядной ночной Москве, разукрашенной цветными рекламами, в блеске драгоценных витрин, с бесконечными бриллиантовыми огнями пролетов машин. Видны в крохотных городках, затерянных в зимних лесах, где желтое оконце бессонно горит в ночи и мать Клыка достает из шкафа его детскую рубашку, целует ее и плачет. Они все на виду, на учете, под любящим молитвенным взглядом белобородых стариков, которые знают все наперед. Кто завтра добежит до соседнего дома, ворвется на его этажи, а кто останется лежать на снегу у черного расщепленного дерева, сжимая в пальцах тающую красную горсть.
Пушков знал, что его сберегают, молятся о нем. Все они, охраняемые постами, стволами пулеметов, минными растяжками, были под незримой охраной чьей-то далекой молитвы.
Нету смерти, нету конца дней, нету страха боли и сумеречности. А есть бесконечная жизнь, осмысленная, одухотворенная, среди милых и близких, неизбежная встреча с ними. Кончится штурм, остынут развалины, останутся позади подорванные и сожженные танки, рыхлые могилы и угрюмые взгляды врагов. Будет теплый июльский вечер, когда они встретятся в любимом саду. Мама, молодая, красивая, в розовом сарафане, принесет самовар. Отец, загорелый, веселый, подымет на сильных ладонях красный тяжелый чайник, плеснет в стаканы черно-золотую заварку, подставит под булькающий кипяток. Сквозь ветви яблонь – синее близкое озеро, медленная темная лодка, стеклянный след на воде. К ним в застолье придет его взвод, все живые, степенные, разливают в блюдечки чай, поддевают ложкой варенье. И лежат на скатерти, у хрупких фарфоровых чашек, костяной гребешок, пластмассовый заяц, синяя стеклянная пуговица, расплющенная пуля, малый серебряный крестик, сохранившие их среди атак и смертельных ран.
Пушков очнулся. Звонарь пел о себе. Готовил себя к чему-то, о чем уже знал. К тому, что витало над ним среди темных развалин. Сделало его избранником среди всех здесь сидящих. Этот юноша с бледным лицом и тонкой торчащей шеей, смиренный, безропотный, был отмечен. Удалялся от них в свой отдельный и грозный путь. Еще находился здесь, среди горящих коптилок. Но его уже уносило, удаляло, и не было сил удержать. Пушков в своем прозрении, в своей внезапной догадке хотел обнять его узкие плечи, прижать к груди, нахлобучить на него каску, навьючить бронежилет, спрятать под броню в боевую машину, отправить в тыловой лазарет на краткое лечение и отдых. Вымаливал его у кого-то неколебимого. Заколдовывал, останавливал время, чтобы замерли стрелки в тикающем будильнике, окаменело и перестало качаться пламя коптилок, не мигали на солдатских лицах глаза, не шевелились поющие губы, с каждым словом выговаривающие для себя грозное неотвратимое будущее. И такую любовь к Звонарю, такую немощь и бессилие испытал Пушков, что глаза его затуманились и он отвернулся к стене, где стояло приготовленное к бою оружие.