ID. Identity и ее решающая роль в защите демократии - стр. 21
Но в этих книгах я находил и более глубокие параллели с моим собственным состоянием. Дон Кихот, который при прошлом прочтении книги представал в виде комической фигуры, превратился в бескомпромиссного диссидента, в свободного человека, который несмотря ни на что и вопреки всему оставался верным своему видению мира. Его называли сумасшедшим – но все его сумасшествие состояло в том, что он не хотел поступиться дорогими его сердцу традициями рыцарства. Несмотря на то что я далеко не во всем разделял его идеи – в конце концов, не следует забывать, сколько евреев погибло от рук рыцарей в ходе Крестовых походов, – сама эта преданность идее, сама готовность пойти за нее на смерть открылись для меня с совсем другой, не литературной стороны. Ситуация, в которой оказался Дон Кихот, напоминала мне ситуацию в СССР, где диссиденты, бросавшие вызов сумасшедшему миру Оруэлла, сами оказывались за решеткой дурдома.
Среди документов, которые я помогал готовить для обеих групп – движения за права человека и еврейских активистов, – были описания этих насильственных госпитализаций в советские психиатрические клиники. Мои следователи объявили эти документы антисоветской пропагандой и потребовали, чтобы я публично отказался от них. «В конце концов, что такое сумасшествие? – спрашивали они риторически. – Разве его определение не зависит от общества, в котором вы находитесь? Тот, чье поведение резко расходится с нормами общества, в котором он живет, может быть признан сумасшедшим».
Неудивительно поэтому, что для КГБ каждый инакомыслящий был врагом государства, которого можно было подозревать в сумасшествии, и который ввиду этого заслуживал наказания. Истина и ложь, безумие и вменяемость были поставлены с ног на голову в том сумасшедшем мире, в котором герой Сервантеса чувствовал бы себя как дома.
Антигона Софокла была другим вымышленным персонажем, с которым я чувствовал особое родство. Похоронив своего брата, она поставила преданность семье выше преданности государству и тем самым преступила закон. Как это перекликалось с нашим опытом в СССР, где власти пытались разорвать нормальные человеческие, семейные и любые другие связи, заменив их безоговорочной преданностью государству. Брата натравливали на брата, сына – на отца, и недаром поэтому героем советского пантеона был Павлик Морозов – двенадцатилетний мальчик, выдавший своих родителей властям за то, что они, пытаясь прокормить семью, спрятали выращенное ими зерно, а затем с удовлетворением наблюдавший за их арестом.
Публичный аспект был очень важен – члены семьи арестованного обязательно должны были его осудить. Каждый из тех, кто подавал документы на выезд в Израиль, сталкивался с этой извращенной реальностью непосредственно: многие получали отказ в выезде из-за того, что родители не готовы были подписать соответствующее разрешение. Речь, кстати, далеко не всегда шла о детях – иногда это были люди в возрасте пятидесяти-шестидесяти лет, но согласие их родителей все равно требовалось. Для родителей дать такое разрешение означало публично выразить свое несогласие с режимом. Опасаясь потерять свое положение в обществе или работу, многие из них отказывались делать это.