Холм грез. Тайная слава - стр. 34
Мистер Диксон, как и подобает священнику, разразился потоком высокопарных слов, оплакивая заблуждения юноши, но все остальные утверждали, что Беннетт был самым обыкновенным глупцом. Старый мистер Джервейз прямо-таки багровел от ярости, когда слышал имя Беннетта, а сыновья Диксона вдоволь почесали языки, потешаясь над молодым мечтателем.
– Я всегда говорил, что он самый настоящий осел, – утверждал Эдвард Диксон. – Но мне и в голову не могло прийти, что он способен добровольно отказаться от своего единственного шанса. Ему, видите ли, не понравилась служба в банке! Посмотрим, как ему понравится всю жизнь сидеть на хлебе и воде. Все эти писаки всегда были нищими попрошайками – кроме Теннисона и Марка Твена, конечно.
Луциан жалел беднягу Беннетта, но в то же время понимал и тех, кто осуждал его. Если бы Беннетт работал себе в банке, а со временем еще бы и унаследовал теткину ренту, исчислявшуюся тысячей фунтов в год, то в глазах всех окружающих он был бы на редкость приятным и умным молодым человеком. Но, говоря словами Эдварда Диксона, во имя творчества он добровольно отказался от своего единственного шанса. Он пожертвовал обеспеченным будущим и грядущим общественным положением, вместо того чтобы в согласии с приличиями и здравым смыслом потихоньку выпрашивать деньги у мисс Сперри, пользоваться ее слабостями (ведь в этом нет ничего дурного) и идти навстречу всем ее желаниям; право же, только этого одного и требовали приличия и здравый смысл, а «упрямый осел» остался глух к их призывам. Поэтому и наставительный тон викария, и издевки его сыновей, и багровая краска гнева на лице мистера Джервейза достались Беннетту по заслугам. Луциан считал, что мужчины обязаны быть суровыми судьями, даже если они в глубине души и жалеют преступника. Закон есть закон, и никто не должен уйти неотмщенным. Это правило Луциан применял к самому себе и не сетовал на судьбу за то, что у отца было так мало денег, что приходилось носить обветшалую и давным-давно вышедшую из моды одежду, что ему не довелось учиться в университете и завести там себе «приличных» друзей. Сложись все иначе, он тоже мог бы прямо и гордо смотреть людям в глаза. В костюме, сшитом лучшим лондонским портным, с туго набитым кошельком, полезными связями и твердо обеспеченным будущим он занял бы подобающее ему место в обществе достойных христиан. Теперь же Луциан был вынужден прятаться от презрительных взглядов, но он знал, что заслуживает презрения. Лишь одно смущало его. Он слишком долго хранил в своем сознании романтический образ Женщины, почерпнутый им из стихов забытых средневековых поэтов. Позже Луциан сам смеялся над собой, но тогда, едва покинув школу и освободившись от общества «достойных», но неимоверно грубых юнцов, он создал в своей душе чарующий любовный идеал, которому поклонялся пылко и с робким обожанием. Это была обнаженная, почти бесплотная женская фигура – ее светлые руки обвивали шею раненого рыцаря, на ее груди находил покой преследуемый миром возлюбленный, ее ладони были щедро протянуты навстречу нуждающимся в милосердии, а губы знали не только слова любви, но и слова сочувствия побежденному – убежище для разбитого сердца, источник целебной нежности для израненных друг другом мужчин. Там, лишь там можно было обрести любовь и милосердие, сочувствие и ласку. Прекрасному образу, навеянному фразами типа: «Приди ко мне на грудь!» или «О, сладостный ангел-утешитель!» – Луциан сумел придать немного плотской прелести, и он стал еще притягательней. Однако вскоре этот высокий идеал безвозвратно канул в Лету – если мужчины в той же истории с Беннеттом были полны презрения, то женщины источали яд. Беннетту нравилась Агата Джервейз, да и сама Агата, по словам ее подружек, «положила на него глаз», но стоило Беннетту заупрямиться и на всю оставшуюся жизнь огорчить бедную милую мисс Сперри, как Агата первой нанесла ему удар.