Гусь Фриц - стр. 45
Кирилл думал, что, вероятнее всего, она не хотела упорядочивать прошлое, то есть в каком-то смысле хоронить его, наряжать в парадный костюм мертвеца. В этом смешении всего со всем, важного с неважным, случайного с серьезным прошлое еще жило, мелодически дышало – и бабушка Каролина хранила его таким.
Несколько месяцев Кирилл разбирал, рассортировывал, перечитывал бумаги, раскладывал по стопкам, придумывал классификации: по людям, по эпохам, по жанрам. Но любая классификация рассыпалась: о годах до революции, о Гражданской войне бабушка писала своему возлюбленному в тридцатые – безвестная трагедия, письма были ей возвращены, уже без конвертов, стопкой, и осталось только имя Аркадий – разлюбил, арестован, погиб на войне? О девятнадцатом столетии рассказывал дневник прадеда Арсения, страницы, написанные в зиму семнадцатого-восемнадцатого годов, а о событиях той зимы – позднейшие рукописные воспоминания бабушки Каролины в отдельной тетради и несколько фотографий. Немногие уцелевшие письма сестер и братьев друг другу то сообщали о сегодняшних заботах отправителя, то отсылали одним абзацем к детству или юности адресата, к событиям, известным состоящим в переписке, но скрытым от Кирилла.
Почтовые открытки, подписи под фотографиями в альбомах – все друг друга окликало, дополняло, перескакивало через время, аукалось, как потерявшиеся в лесу грибники, зияло пропусками, обрывами линий; близоруко щурилось стертыми штемпелями, прятало вырезанные, вырванные страницы, темнело перечеркнутыми строками, разбегалось в разные стороны света, пропадало, пропадало, пропадало…
Кирилл посадил зрение, разбирая чужие почерки, старые машинописные шрифты, следя за переменами в правописании, за пропажей одних слов и рождением других. Он замечал: чей-то язык остается чист, чей-то засоряется словами из газетных передовиц; меняются интонации в отношениях, разнолико отражаются в зеркалах мнений одни и те же события, забывается, зарастает сорной травой, исчезает из писем, воспоминаний давняя семейная легенда о Бальтазаре Швердте и его потомках.
Кирилл догадывался, что получил лишь малую часть некогда существовавшего целого. Он видел это по разрывам в переписках, по упоминаниям других, не доставшихся ему, дневников. Уцелела, наверное, лишь двадцатая, тридцатая часть, и среди бумаг не было ни одной на немецком. Кирилл понимал, что архив пережил много чисток, вызванных разными, большими и малыми, чистками в стране, идеологическими кампаниями, показательными процессами – от раннего таганцевского дела двадцать первого года до «дела врачей» пятьдесят третьего. С разных направлений – будто акулы на плот потерпевших крушение – накатывались волны угрозы, требующие изъять, уничтожить то один злосчастный листок, то целый пласт жизни. Безопасное вчера становилось сомнительным сегодня, сомнительное сегодня – смертельным завтра; архив уменьшался, горел по частям, горел все эти годы, будто служа топливом для неубывающего, прорывающегося горячечными вспышками страха.