Грудинин - стр. 26
– Ну так а что делать-то? – спросил Грудинин, не отрывая взгляда от его быстро багровеющего от водки лица.
– Сделать вот что надо: ты, Лёша, в самом деле, съезди что ли к ней, а? Успокой, как-то утешь, ей сейчас одно это и надо. Слезу, в конце концов, пусти. Баба она плаксивая – палец покажешь, уже ручей потёк. Поплачет, да и отойдёт. Денег ей дай. Ну а потом незаметно так и подсунь бумажку на подпись.
Грудинин внутренне, как от удара током, вздрогнул.
– Что, и иначе – никак?
– Никак, всё перепробовал уже.
– Так ты со мной поедешь?
Буренин закряхтел, глянул себе под ноги.
– Да я ей, видишь ли, глаза уже намозолил. Что я буду ездить, злить её?
Грудинин замолчал, сложил руки на груди и, сжав губы, посмотрел в окно.
– Я бы не просил тебя, но что сделаешь? Ну нет другого выхода, – ловя его взгляд, сказал Буренин, своей мягкой ладонью обхватывая его локоть.
– Ладно – бумаги давай, – сказал Грудинин, не вырываясь локтём, но и не отвечая на его взгляд.
Первым его ощущением после того, как он узнал, что должен ехать к матери сбитой девочки, был страх. Эта спившаяся, по всей вероятности больная и убитая горем женщина – что она сделает с человеком, отнявшим жизнь у её ребёнка? Не набросится ли с ножом, не покалечит ли его, мстя за обиду, и вообще – за всю свою никчёмную жизнь? Но вместе с этим страхом было и другое ощущение, ещё больше раздражавшее его. Ему отчего-то неприятно, физически противно было предчувствие того, что перед этой женщиной, – нищей алкоголичкой ему придётся теперь унижаться, каяться и растравлять себя на слёзы. К этому он чувствовал какое-то высокомерное отвращение, и одновременно – гнетущую, тупую тоску, на пике своём доходящую почти до отчаяния. Но вместе с тем – ещё не видя Иванову, зная её только по рассказам Буренина чувствовал он уже, что тут, именно с ней, нельзя будет сыграть, притвориться – одна фальшивая нота, неверный штришок, и – дело обречено. Преодолевая себя, он с брезгливостью выискивал в памяти те подробности происшествия (так приятно холодила душу медная, безразличная официальность этого слова, что он никак иначе не называл про себя случившееся), которые могли бы растрогать его, что-то, на что можно было бы эмоционально опереться и использовать в беседе со вдовой. И тогда и после он много раз анализировал свои ощущения, стараясь понять – что в точности он чувствовал тогда? Было ли вообще то самое раскаяние, о котором говорили следователи, прокуроры и судьи, которое приписывал ему, изображая в ярких красках, адвокат? О котором, наконец, позже столько говорили и писали десятки и сотни тысяч людей… Было ли хотя бы на мгновение? Нет, он не мог этого сказать. Вообще, он как будто бы не отдавал себе отчёта в совершенном, не понимал его. Он не то что бы боялся задевать моральную сторону случившегося, но она вообще не присутствовала в его сознании, была неуместной, ненужной,